Фрейдовские схемы психического аппарата

XI.Цензура — не сопротивление


...

2

Валабрега: — Да… Но Фрейд, однако, подчеркивает слово сопротивление, когда говорит, что всякое препятствие истолкованию порождается психическим сопротивлением, Widerstand

Лакан: — Это не совсем так. Вы обратили внимание на примечание? Если во время анализа отец пациента умирает, говорит Фрейд, и при этом не возникает, тем не менее, мысли о том, что пациент позволил ему умереть исключительно для того, чтобы анализ прервать, — это сопротивление. Все, что противостоит истолкованию, мы называем сопротивлением — это вопрос определения. И данный случай мы будем истолковывать исходя из того, насколько благоприятствует или не благоприятствует он ходу работы по истолкованию, другими словами — прохождению сообщения. Согласитесь, что подобное обобщение темы сопротивления позволяет нам предполагать, что в психологический процесс Фрейд его не включает. Сопротивление оценивается лишь по отношению к работе. Под углом зрения психических свойств субъекта она не рассматривается вовсе.

Конечно же, сопротивление существует. Мы знаем о существовании воображаемого и психологического трения, которое тому, что Фрейд называет течением бессознательных мыслей, препятствует. Примечание это свидетельствует в пользу того, что вам говорю я: сопротивление рассматривается Фрейдом не

как нечто, присущее субъекту внутренне, в плане психологическом, а исключительно по отношению к работе истолкования. Валабрега: — Но Widerstand — это еще и цензура. Лакан: — Нет, это как раз не цензура. Валабрега: — Конечно, цензура.

Лакан: — Нет, не цензура. Цензура располагается на ином уровне, нежели сопротивление. Она разделяет с дискурсом его прерывность.

Я чувствую, что тут между нами принципиальное разногласие, чувствую какое-то непонимание с вашей стороны, и мне придется мою мысль образно проиллюстрировать.

Сопротивление субъекта как таковое связано с регистром Яи представляет собой один из эффектов этого Я. В данной главе оно фигурирует как некоторый X, обозначающий все, что препятствует работе анализа, — независимо от того, имеет оно психологическую природу или нет, идет от реальности, или же от случая. Цензура не имеет с сопротивлением ничего общего, ни в первом смысле, ни — хотя и не в такой степени — во втором.

Здесь возникает вопрос о том, что носит у нас название Сверх-Я. Я уже говорил вам о прерывности дискурса. Так вот, одна из самых поразительных форм прерывного дискурса — это закон, в той мере, в какой он остается непонятым. По определению предполагается, что закон знают все, но он всегда остается непонятым, ибо никто никогда не постигает его в целом. Первобытный человек, связанный законами родства, союза, обмена женщинами, не в состоянии, сколь бы знающ он ни был, охватить взором все то, что эти законы как целое ему предписывают. То, что служит цензурой, всегда связано с тем, что соотносится — внутри дискурса — с законом, поскольку этот последний остается непонят.

Это наверняка кажется вам немного заумным, и я попытаюсь сейчас это проиллюстрировать.

Существует одна порнографическая книжка, написанная человеком, в литературе известным, ныне членом Гонкуровской академии, Раймоном Кено. В книге этой, в нашей литературе одной из самых замечательных, некая юная машинистка, которая в дальнейшем оказывается замешанной в ирландской революции, а также другие злоключения крайне скабрезного свойства, делает, будучи заперта в уборной, открытие, схожее как две капли воды с тем, что знакомо нам из уст старика Карамазова.

Как вы помните, сын Иван, заманив его на опасные тропы, которыми движется мысль человека цивилизованного, заводит речь о том, что если Бога, мол, не существует… — если Бога нет, подхватывает отец, тогда все позволено. Мысль, конечно, наивная, ибо мы, аналитики, прекрасно знаем, что если Бога нет, то не позволено вообще ничего. Невротики каждый день дают тому наглядный пример.

Так вот, машинистка, сидя в уборной, делает по поводу Его Величества открытие еще более сногсшибательное. Некое событие, незадолго до того серьезно пошатнувшее общественный порядок в Дублине, навело ее на размышления, которые вылились в конце концов в следующую формулу: Если король Англии — мудак, тогда все позволено. И с этого момента все приключения ее — которым события только способствуют — свидетельствуют о том, что она ни в чем больше себе не отказывает. Книжка называется, кажется, Мы вечно слишком снисходительны к женщинам.

И это действительно так: для подданных Его Британского Величества — не подумайте только, что я хочу обидеть наших английских союзников, — действительно очень важно, чтобы их короля не называли вслух мудаком. Это может найти выражение в каком-нибудь законе типа: "Назвавший короля Англии мудаком подлежит смертной казни через отсечение головы", Следите за моей мыслью. Что из этого воспоследует?

Вам смешно, а мне хотелось бы, чтобы вы прониклись трагизмом ситуации. И я хочу показать вам, что всякий подобный закон, всякий важнейший закон, несущий в себе предписание смертной казни, одновременно, в силу частного своего характера, предполагает принципиальную возможность остаться непонятым. Человек всегда находится в положении, которое лишает его возможности понять закон полностью, ибо ни один человек не может освоить закон дискурса в его целом.

Если запретить под страхом усечения головы называть короля Англии мудаком, то говорить, что он мудак, никто, конечно, не станет, но в силу этого факта придется умалчивать и о множестве других вещей — то есть обо всем, что способно открыть глаза на тот очевидный факт, что король Англии — мудак.

О том, что он мудак, говорит абсолютно все. У нас полно тому примеров. А тому королю Англии, который мудаком не был, очень скоро пришлось от престола отказаться. От прочих он отличался тем, что падал иногда с лошади и имел намерение жениться на женщине, которую полюбил, — то, что он не мудак, стало ясно как день, и решать свои интимные проблемы ему было предложено в другом месте. Что отсюда следует? Достаточно ли для спасения не быть мудаком? Увы, отнюдь не достаточно. Я не готов утверждать, что король Англии был прав, подписав отречение, потому что он не был мудаком. Но это к слову.

В результате, таким образом, все, что согласуется в дискурсе с тем реальном фактом, что король Англии — мудак, придерживается за зубами. Субъект оказывается вынужден извлекать, исключать из дискурса все, что имеет отношение к тому, о чем говорить законом запрещено. Так вот, запрещение это остается, как таковое, совершенно непонятым. На уровне реальности никто не способен понять, почему за то, что он эту правду выскажет, ему отрубят голову: никто не понимает даже, где именно сам факт запрета имеет место. И тогда бесполезно уже рассчитывать на то, что любой, кто выскажет то, что говориться не должно и возомнит, будто все позволено, сможет тем самым просто-напросто упразднить закон как таковой.

Я надеюсь, что дал вам почувствовать тот последний, не получающий и не имеющий объяснения приговор, на котором существование закона утверждено. Аналитический опыт сталкивает нас с тем суровым, но непреложным фактом, что закон — он есть. Как сталкивает он нас и с тем, что ни в каком законоведческом и законническом дискурсе не может быть высказано сполна, — с тем предельным, что его существование объясняет.

Так что же из нашей гипотезы вытекает? У подданного английского короля очень много поводов пожелать высказать вещи, имеющие самое прямое отношение к тому факту, что его король — мудак. Предположим, что высказывание это реализуется в сновидении. Что же именно этому подданному снится? Ведь речь идет о чем-то, что выразить крайне трудно, — не только о том факте, что король Англии мудак, но обо всем, что имеет к

этому отношение, обо всем, в силу чего он ничем иным, как мудаком, и быть-то не может, о структуре всего режима, более того — о всеобщем потворстве господствующему в английском королевстве идиотизму. И вот нашему подданому снится, что у него отрублена голова.

В данном случае ломать голову над вопросом изначального мазохизма, самоистязания, желания понести наказание и т. д. нет никакого смысла. В данном случае тот факт, что у него отрублена голова, означает, что король Англии — мудак. Вот она, цензура. Это закон, поскольку он остается непонятым.

На уровне нашего сновидения это лишь маленькая детская проблема — почему человеку снится, что у него отрублена голова? Почему вам так весело? Обратите внимание — в стране, где правят мудаки, голова у подданного никогда не сидит на плечах очень прочно. И это находит свое выражение в симптоме.

Вы можете принять то, что я говорю, за речь в свое оправдание, но я действительно знал одного субъекта, у которого спазмы руки при письме были связаны, как показал его анализ, с тем фактом, что, согласно законам ислама, в котором он вырос, вору отрубали руку. И вот этого он так и не смог переварить. Почему? Потому что отец его был обвинен в воровстве. Все детство свое он провел в состоянии глубокой отчужденности по отношению к закону Корана. Все его отношения со своей первоначальной средой, все опоры от базы до капители, все главнейшие координаты мира, где он жил — все оказалось для него перечеркнуто, ибо была во всем этом единственная вещь, которую он отказывался для себя понять — почему у вора должна быть отрублена рука. Именно поэтому, кстати сказать, и именно потому, что он этого не понимал, у него-то как раз рука и была отрублена.

Вот что такое цензура в том виде, в котором Фрейд поначалу обнаруживает ее на уровне сна. Вот оно, Сверх-Я, действительно терроризирующее субъект, действительно конструирующее в нем эффективные, развернутые, переживаемые и мучительно повторяемые им симптомы, берущие на себя задачу представлять ту точку, где закон не понимается субъектом, а им проигрывается. Они берут на себя задачу воплотить его как таковой, и они же придают ему видимость тайны.

Это совсем не то же, что нарциссические отношения с себе подобным, это отношения между субъектом и законом в его целом в условиях, когда отношений с законом в его целом в принципе быть не может, ибо полностью закон не принимается никогда.

Цензура и Сверх-Я должны располагаться в том же регистре, что и закон. Это конкретный дискурс — не только в качестве того, кто господствует над человеком и вызывает к жизни всякого рода вспышки, неважно какие, все, что случается, все, что представляет собой дискурс, но и в качестве того, что наделяет человека его собственным миром, который мы, более или менее точно, именуем культурным. Именно в этом измерении имеет место то, что является цензурой, и вы видите теперь, чем отличается она от сопротивления. Цензура имеет место не на уровне субъекта и не на уровне индивида, а на уровне дискурса — дискурса, образующего замкнутую в себе и законченную вселенную и в то же время содержащего в любой части своей какую-то неустранимую несогласованность. И сущего пустяка, вроде того, что вас заперли в туалете или отца вашего обвинили бог знает в каком преступлении, оказывается достаточно, чтобы закон неожиданно предстал перед вами в своей яростной форме. Вот что такое цензура, и с Widerstand Фрейд ее никогда не путает.

Валабрега: — В конце этого параграфа он приходит к выводу, что забвение сновидения является намеренным. Именно здесь мы находим у него психоаналитическую теорию забвения. Вместо того, чтобы объяснять образование сновидения разрядкой напряжения в том виде, в каком она предстает у него еще в Entwürfe, он выдвигает теперь идею, согласно которой сон ослабляет цензуру, позволяя к тому же обойти сопротивление. Между двумя этими концепциями возникает, возможно, некоторая путаница, но..

Лакан: — Да, Вы правы, потому что речь теперь идет о том, чтобы разработать психологию сна. До сих пор Фрейд сном не занимался, теперь же приходит время обратиться к его первоначальному измерению. Между Я и сном существует принципиальная связь. Во сне Я ведет себя иначе, нежели в состоянии бодрствования. Когда теория либидо будет завершена, Фрейд

выскажет предположение, что во сне происходит отступление и вбирание либидо внутрь Я. И по мере того, как это происходит, сопротивления его — я говорю о сопротивлении собственного Я, о сопротивлении, связанном с Я, которое составляет лишь малую часть сопротивления вообще, — можно миновать, через них можно проникнуть или просочиться, а сами условия, в которых возникает такой представляющийся нам непрерывным феномен, как последовательность дискурса, оказываются измененными. И о чем же еще идет речь в этих двух главах, как не о том, что дискурс сновидения согласован с дискурсом бодрствования? Фрейд постоянно поверяет их друг другом — что сказал субъект в сновидении, учитывая, что наяву он говорил то-то и то-то? Именно на этом соотношении вся диалектика этой главы и построена. Отношения, различия, все те оставшиеся незамеченными и игнорировавшиеся процессы, которым Толкование сновидений, собственно, посвящено, заявляют о себе именно на этом уровне

Валабрега: — Потому-то и усматривает он динамическое соотношение между сопротивлением и притворством. Он пишет, к примеру, что под давлением цензуры — он пользуется таким выражением сопротивление цензуры…

Лакан: — Что как раз и доказывает, что это вещи разные. А иначе говорить о сопротивлении цензуры ему бы не пришлось. Цензура действует на том же уровне, что и перенос. Есть сопротивление цензуры и есть сопротивление переноса. Речь в каждом из этих случаев идет о цензуре и переносе как препятствиях в аналитической работе. Когда два слова эквивалентны, как, скажем, слова цвет и цвет, цвет цвета сказать нельзя.