VIII Предизъятие Имени Отца  (Логика кастрации)

Г-жа Панков рассказывает о doublebind

Типография бессознательного Другой в Другом

Психоз между кодом и сообщением Треугольник символический и треугольник воображаемый

-

У меня создалось впечатление, что за прошлый семестр вы у меня несколько выдохлись — до меня дошли, во всяком случае, такие слухи. Я этого не знал — а то бы я несколько сбавил темп. Мне даже казалось, что я повторяюсь, что я плетусь слишком медленно. Тем не менее кое-что из того, что я хотел бы до вас донести, так и осталось недосказанным, и потому стоит вернуться немного назад и взглянуть еще раз на то, как я подошел к нашей теме в этом году.

Что я пытался вам в отношении остроты — из которой я извлек определенную схему, значение которой осталось, возможно, на первых порах вам непонятно, — объяснить, так это то, каким образом сочетается, стыкуется это все со схемой предыдущей. Вы должны были, вероятно, различить во всем том, что я преподношу вам, некую неизменную мысль — и хорошо бы, конечно, если бы мысль эта не оставалась для вас только далеким ориентиром вроде далекого знамени где-то на горизонте и вы понимали бы, ку*да именно и какими окольными путями она ведет вас. Согласно этой мысли, чтобы понять, чему можно научиться у Фрейда, следует — самое главное — обратить внимание на огромное значение языка и речи. И чем ближе мы к нашему предмету подходим, тем больше мы убеждаемся в том, о чем заявили с самого начала — в важнейшей роли, которая в экономии желания, в образовании означаемого и расследовании его происхождения принадлежит означающему.

Вы могли лишний раз убедиться в этом на нашем вчерашнем научном заседании, выслушав интересное сообщение г-жи Панков. Оказывается, в Америке людей занимает то же самое, о чем здесь толкую вам я. Исследуя то, чем экономия психических расстройствобусловлена, они пытаются задействовать как фактор коммуникации, так и фактор того, что называют они при случае сообщением. Вы сами были свидетелями того, что рассказала г-жа Панков о г-не Бейтсоне — американском антропологе и этнографе, уже сделавшем в своей области себе имя; ученом, чей вклад в осмысление терапевтического вмешательства наводит на далеко идущие размышления.

Пытаясь сформулировать принцип порождения психотического расстройства, г-н Бейтсон видит его место в чем-то таком, что, располагаясь на уровне отношений между матерью и ребенком, не является при этом элементарным последствием фрустраций, разрядки стремления к удовлетворению или его сдерживанию — тем, одним словом, что уподобило бы их отношения натянутой между ними упругой резинке. Он с самого начала вводит понятие коммуникации — коммуникации, которая строится не просто на контакте, связи или окружении, а в первую очередь на значении. Вот в чем видит он начало разлада, разрыва, изначально внесенного в отношения ребенка с матерью. Элемент принципиального раздора, который царит в этих отношениях, он усматривает в том факте, что общение между ними предстает в форме doublebind, двойной связи.

Как хорошо показала это вчера вечером г-жа Панков, в сообщении, где ребёнок расшифровал поведение матери, имеется два элемента. Они вовсе не определяются один по отношению к другому в том, к примеру, смысле, что один из них предстает как защита субъекта по отношению к тому, что имеет в виду другой, — что и соответствовало бы общепринятому представлению о механизме защиты в процессе анализа. Так, обычно вы полагаете, будто целью того, что субъект говорит вам, является его запирательство, нежелание признать наличие где-то внутри него чего-то такого, что причастно значению, в то время как то, что он действительно должен заявить, заявляется им — предназначенное и себе, и вам — где-то на стороне. Но я имею в виду вовсе не это. Речь у меня идет о чем-то таком, что касается Другого и воспринимается субъектом таким образом, что, отвечая на один пункт, он прекрасно знает — в каком-то другом он обязательно как раз поэтому окажется в затруднении. Вот пример, который приводит г-жа Панков: отвечая на признание в любви, сделанное матерью, я провоцирую ее отдаление, но если я это признание не расслышу, то есть на него не отвечу, то я ее потеряю.

Тут-то и открывается нам настоящая диалектика двойного смысла·, мы видим, что смысл этот задействует еще один элемент, третий. Здесь не просто два смысла, расположенных один позади другого таким образом, что один из них, лежащий по ту сторону первого, обладает преимуществом в подлинности. Здесь в одном, так сказать, выбросе значения налицо два одновременных сообщения, что создает внутри субъекта ситуацию, где он чувствует себя оказавшимся в тупике. Это-доказывает, что даже в Америке сделан в нашей области значительный шаг вперед.

Но действительно ли этого вполне достаточно? Г-жа Панков очень справедливо обратила ваше внимание на то, что сделало эту попытку столь приземленной, можно сказать, эмпирической, хотя об эмпиризме как таковом здесь, разумеется, нет и речи. Не будь в Америке опубликованы, в других областях, несколько важных работ по стратегии игр, г-ну Бейтсону не пришло бы в голову ввести в анализ то, что является как-никак реконструкцией того, что произошло, предположительно, искони, и установить то положение, в котором субъект, растерзанный и дезориентированный, оказывается перед лицом того организующего начала, которое несет для него сообщение. Я говорю организующего, так как если бы теория эта не предполагала, что сообщение является для субъекта началом организующим, осталось бы непонятным, каким образом этот doublebind, столь примитивный, имел бы настолько далеко идущие последствия.

Вопрос, который встает в отношении психозов, заключается в том, чтобы узнать, что, собственно, происходит с процессом сообщения в случае, когда ему не удается стать для субъекта организующим. Это еще один ориентир, который предстоит отыскать. До сих пор, читая г-на Бейтсона, вы убеждаетесь в том, чтснхотя все и сосредоточено по сути дела вокруг двойного сообщения, но само двойное сообщение выступает при этом как двойное значение. Вот здесь-то система и погрешает — погрешает именно потому, что концепция эта игнорирует то организующее начало, что принадлежит в значении означающему.

Вчера вечером я записал — записи у меня нет сегодня с собой — то, что сказала г-жа Панков о психозе. Сводится это, приблизительно, к следующему: в психозе нет речи, которая обосновывала бы речь в качестве действия. Необходимо, чтобы среди речей всегда находилась одна, которая обосновывала бы речь в качестве совершающегося в субъекте действия. Это вполне в духе того, о чем я собираюсь говорить сейчас.

Подчеркивая тот факт, что где-то в речи непременно должно быть нечто обосновывающее речь в качестве истинной, г-жа Панков выявила тот факт, что система нуждается в стабилизации. В поисках этой последней она и обратилась к личностной перспективе, что свидетельствует, по крайней мере, о понимании ею того, насколько неудовлетворительна оказывается система, которая оставляет нас в неопределенности, не позволяя сделать достаточно обоснованных выводов и построений.

Лично я в возможность сформулировать ее в этой перспективе решительно не верю. Персоналистскую точку зрения я считаю психологически обоснованной разве что в одном смысле: мы действительно не можем не чувствовать и не предчувствовать, что именно значения создают ту безвыходность, которая у шизофренического по складу субъекта провоцирует глубочайший кризис. Но мы не можем не чувствовать и не предчувствовать также и то, что в основе этой ущербности должно что-то лежать — не просто следы переживания субъектом безвыходности значений, а нехватка того, чем само значение обосновано, — означающего. Означающего плюс кое-чего еще, о чем я и собираюсь как раз сегодня с вами начать разговор. И предстает оно нам не просто как личность, как то, что обосновывает, согласно г-же Панков, речь в качестве акта, но как начало, сообщающее авторитетность закону.

Законом мы называем здесь то, что артикулируется, собственно говоря, на уровне означающего — то есть текст закона.

Одно дело сказать, что налицо должно быть лицо, подтверждающее подлинность речи, и совсем другое — утверждать, будто имеется нечто удостоверяющее текст закона. И в самом деле: то, что удостоверяет текст закона довлеет себе — довлеет, ибо находится на уровне означающего. Это я и называю Именем Отца, или отцом символический. Это некое словообразование, пребывающее на уровне означающего, — словообразование, которым в Другом как местопребывании закона это Другое представлено. Это означающее, которое дает закону опору, которое закон ратифицирует. Это Другой в Другом.

Именно это и выражено в необходимом для фрейдовской мысли мифе — мифе об Эдипе. Вглядитесь в него повнимательнее. Если представить происхождение закона в этой мифической формебыло для Фрейда необходимо, если действительно существует что-то такое, в силу чего закон имеет свое основание в отце, то убийство отца обязательно должно иметь место. Обе эти вещи тесно между собой связаны — отец, в качестве того, кто закон ратифицирует, является отцом мертвым, то есть символом отца. А мертвый отец — это и есть Имя Отца, которое на этом содержании и построено.

Все это более чем существенно. И я сейчас напомню вам, почему.

Вокруг чего строилось у меня все то, что говорил я вам два года назад о психозе? Вокруг того, что я назвал Veriverfung. Мне важно было тогда дать почувствовать отличие этого явления от Verdrängung, то есть от того факта, что независимо от того, знаете вы это или же нет, означающая цепочка продолжает в Другом разворачиваться и упорядочиваться, — факта, к которому и сводится суть фрейдовского открытия.

Venverfung, втолковывал я вам тогда, это не просто то, к чему вы не имеете доступа, то есть то, что пребывает в Другом в качестве вытесненного, в качестве означающего. Все это относится к Verdrängungи представляет собой означающую цепочку. Доказательством ее принадлежности к означающему служит тот факт, что она продолжает действовать, хотя вы не придаете ей ни малейшего значения; что она-то и определяет значение, вплоть до мелочей, хотя вы ее в качестве означающей цепочки просто не воспринимаете.

Но наряду с этим, говорил я вам, имеется и нечто другое, что в данном случае оказывается verworfen. В цепочке означающих всегда может оказаться отдельное означающее или буква, которой просто не хватает, для которой в типографии не нашлось литеры. Пространство означающего, пространство бессознательного — это, по сути дела, пространство типографическое, и описывать его надо как складывающееся из линий и маленьких квадратиков, как повинующееся законам топологическим. Чего-то в этой цепочке означающих может и не хватать. И вы должны отдавать себе отчет в том, насколько серьезные последствия может повлечь за собой нехватка того особого означающего, о котором я только что говорил, — означающего Имени Отца, того означающего, что обусловливает сам факт1 наличия закона, то есть артикуляции означающих, определенным образом упорядоченных, независимо оттого, назовем ли мы этот закон эаипооым комплексом, или законом Эдипа, или законом наложенного на мать запрета. Это то означающее, которое означает, что внутри этого означающего означающее имеет место.

Вот что представляет собой Имя Отца. Как видите, это имеющееся внутри Другого особо существенное означающее, вокруг которого я и попытался сосредоточить описание того, что происходит в психозе. А происходит в нем то, что нехватку того означающего, которое мы называем Именем Отца, субъект волей-неволей должен восполнить. Именно вокруг этого и разворачивается процесс, который я назвал происходящей в психозе панической, или цепной, реакцией.

2

Что следует мне делать дальше? Стоит ли теперь повторять все то. что я рассказывал вам о председателе суда Шребере раньше? Или лучше показать вначале — как можно точнее, в деталях — каким образом то, о чем я вам только что рассказал, укладывается в схему, которую мы с вами в этом году рассматриваем?

К моему великому изумлению, схема эта заинтересовала далеко не всех, но по крайней мере несколько заинтересованных все же найдется. Не забывайте, что она была построена, чтобы дать вам представление о том, что происходит на уровне, который заслуживает название техники и является, собственно, техникой остроумия. Речь идет о чем-то вполне исключительном, поскольку совершенно очевидно, что Witzможет быть сфабрикован субъектом абсолютно непреднамеренно. Как я уже показал, острота является порой лишь оборотной стороной оговорки, и опыт свидетельствует о том, что многие остроты именно таким образом и рождаются — человек неожиданно замечает, что он только что сострил, но произошло это как-то само собой. Порой такое происшествие может даже быть принято за свою противоположность — за признание наивности, и на прошлой лекции ц как раз о такой наивной остроте упоминал.

Острота и то совершенно особого рода удовлетворение, которое она приносит, — вот вокруг чего выстраивал я в течение последнего триместра свою схему. Речь шла о том, чтобы с ее помощью наглядно усмотреть, в чем именно кроется природа этого особого удовлетворения. Что и привело нас ни к чему иному, как к исходящей из яго диалектике требования. Вспомните схему того, что я мог бы назвать символическим идеальным моментом — моментом несуществующим.

Момент удовлетворенного требования представлен на схеме одновременностью заявляющего о себе в сообщении намерения и прибытия этого сообщения как такового к Другому. Означающее — а речь идет именно о нем, поскольку цепочка эта является цепочкой означающих, — достигает Другого, проникает в него. Полная идентичность, одновременность, точное совмещение между проявлением намерения, поскольку это последнее принадлежит эго, и тем фактом, что означающее, как таковое, утверждено в Другом, лежит в основе самой возможности того удовлетворения, что приносит нам речь. Если момент этот, который я назвал идеальным исходным моментом, действительно существует, то зиждется он обязательно на одновременности, на строгой коэкстенсивности желания, поскольку оно заявляет о себе, с одной стороны, и означающего, которое это желание поддерживает и содержит, с другой. И если момент этот существует, то все последующее, то есть то, что за сообщением, за переходом его в Другого, следует, реализуется одновременно как в субъекте, так и в Другом, соответствуя тому, что является обязательным условием наличия удовольствия. Это и есть тот исходный пункт, из которого ясно, что ничего подобного не может произойти никогда.

Дело в том, что природа означающего и действие его таковы, что все, что здесь, в точке М, оказывается, предстает уже в качестве означаемого, то есть в качестве чего-то такого, что явилось следствием того преобразования, преломления, которым желание, проходя через означаемое, подверглось. Именно поэтому две линии эти пересекаются. Тем самым я наглядно хочу до вас довести тот факт, что желание выражает себя через означающее, проходит через него.

Итак, желание пересекает линию означающего, и на уровне пересечения своего с этой линией — оно встречает что? Оно встречает Другого. Мы увидим сейчас, поскольку нам предстоит к этому вопросу вернуться, что, собственно, представляет собой на схеме этот Другой. Да, желание встречает Другого, но я вовсе не утверждаю, что оно встречает его как некое лицо, — нет, оно встречает его как сокровищницу означающих, как местопребывание кода. Здесь-то и происходит преломление желания означающим. Желание в качестве означаемого оказывается, следовательно, чем-то другим по сравнению с тем, чем оно было первоначально, и вот почему — нет, не вот почему ваша дочь нема, а вот почему желание ваше всегда рогоносец. Вернее сказать, рогоносец — вы, но вы сами предали себя, позволив желанию вашему возлечь с означающим. Я не знаю, как-лучше эти вещи выразить, чтобы их до вас донести. Все назначение схемы в том и состоит, чтобы наглядно отобразить ту мысль, что прохождение желания как эманации индивидуального эго, пика его, через цепочку означающих уже само по себе производит в диалектике желания существенные изменения.

Совершенно очевидно, что в отношении диалектики желания все зависит от того, что же именно происходит в той точке А, которую определили мы поначалу как место кода и которая уже сама по себе, aborigine, в силу того факта, что структура ее — это структура означающего, привносит в желание на том уровне, где оно переступает порог означающего, существенные изменения. Именно в этом имплицитно заключено и все остальное, потому что налицо тут, разумеется, не один код, налицо тут и что-то еще. Я беру в данном случае самый глубокий уровень, но есть при этом, разумеется, еще и закон, есть запреты, есть Сверх-Я и т. д. Для того же, чтобы понять, каким образом эти прочие уровни надстраиваются, необходимо усвоить ту истину, что уже на самом глубоком уровне, стоит вам заговорить с кем-то, как тут как тут оказывается Другой, в нем другой Другой, субъект кода, а мы — мы попадаем под власть диалектики, которая наставляет рога желанию. Выходит, все и вправду зависит от того, что происходит в точке пересечения наших линий, в точке Λ, на том уровне, где переступается порог означающего.

Оказывается, таким образом, что любое возможное удовлетворение человеческого желания зависит от согласованности означающей системы в том виде, в каком артикулируется она в речи субъекта, и — г-н Л апалис не даст соврать — системы означающего в том виде, в котором она располагается в коде, то есть на уровне Другого как места и местопребывания кода. С этим бы согласился, выслушав меня, даже малый ребенок, и я не считаю, будто то, что я только что объяснил, продвигает нас вперед хоть на шаг. Все это еще недостаточно членораздельно.

Вот здесь-то я и предлагаю вам состыковать нашу схему с самым существенным из того, что я вам сегодня сказал в отношении Имени Отца. Вы будете свидетелями того, как это соединение готовится и вырисовывается, хотя о порождении или самопорождении его говорить нельзя, ибо чтобы прийти к какому-то результату, нужен прыжок. Ничто не происходит непрерывно, ибо означающему как раз и свойственно быть прерывным.

Что дает для нашего опыта техника остроумия? Именно это я и попытался дать вам почувствовать. Не принося никакого особого немедленного удовлетворения, острота состоит в том, что в Другом происходит нечто такое, что символизирует то, что можно назвать необходимым условием всякого удовлетворения. Другими словами — вас слышат и понимают поверх того, что вы говорите. На самом деле то, что вы говорите, в любом случае не способно дать вас расслышать.

Острота разыгрывается, как таковая, в измерении метафоры, то есть по ту сторону означающего как чего-то такого, с чьей помощью вы вечно пытаетесь что-то означить и, несмотря ни на что, всякий раз означаете нечто другое. На самом деле вы получаете удовлетворение как раз в том, что предстает в означающем как оплошность, ибо именно оплошность эта служит Другому знаком, в котором он опознает то потустороннее измерение, где нечто, о чем идет речь и что вы не способны обозначить, как таковое, должно обязательно обозначиться. Это-то измерение и обнаруживает для нас острота.

Схема наша, таким образом, базируется на опыте. Построить ее нам пришлось для того, чтобы отдать себе отчет в том, что, собственно, в остроте происходит. То в остроте, что возмещает, вознаграждая нас счастьем, неудачную попытку передать наше желание с помощью означающего, реализуется следующим образом: подтвердив срыв нашего сообщения, его неудачу, Другой в самой этой неудаче умеет различить некое потустороннее измерение, в котором располагается истинное желание, то есть то, чему, по причине означающего, не удается быть обозначенным.

Как видите, измерение Другого становится у нас несколько пшре. По сути дела Другой уже не является просто местопребыванием кода, а выступает как субъект, который утверждает сообщение в коде, его усложняя. Иными словами, Другой располагается теперь на уровне того, кто устанавливает закон как таковой, ибо толы«} в этом случае способен он внести в закон эту черту, это сообщение в качестве дополнительного — в качестве сообщения, которое само обозначает то, что сообщению потусторонне.

Вот почему курс этого года, посвященный образованиям бессознательного, я начал с разговора об остроумии. Попробуем теперь присмотреться поближе, и в ситуации не столь исключительной, как острота, к Другому — ведь это в его измерении пытаемся мы обнаружить необходимость означающего, на котором было бы утверждено означающее как таковое, — означающего, которое установило бы для закона или кода их легитимность. Вернемся поэтому к нашей диалектике желания.

Обращаясь к другому, мы не стремимся всякий раз прибегать к остроумию. Но если бы мы могли это делать, мы были бы, в каком-то смысле, счастливее. И это то самое, что в те краткие часы, когда мне доводится обращаться к вам с речью, пытаюсь делать я. И притом не всегда удачно. Моя в этом вина или наша — с той точки зрения, на которой мы сейчас находимся, это абсолютно неразличимо. Но в конечном счете, рассматривая то, что происходит, когда я обращаюсь к другому, в практическом плане, мы видим слово, которое позволяет положить основание этому обращению самым простейшим образом и которое представляет собой во французском языке настоящее чудо, если вспомнить обо всех двусмысленностях и каламбурах, которые оно провоцирует, и которыми я постеснялся бы, разве что в самой сдержанной форме, здесь воспользоваться. Как только я это слово произнесу, вы сразу вспомните, в каком именно контексте оно у меня фигурирует. Это слово Ты.

Без слова Ты абсолютно невозможно обойтись в том, что я уже не однажды называл наполненной речью, речью-созидательницей, на которой история субъекта построена, — это Ты в таких, к примеру, фразах, как Ты мой господин или Ты моя жена. Ты в данном случае — это означающее призыва к Другому, и для тех, кто регулярно посещал мой семинар, посвященный психозам, мне остается напомнить о том, как я этим 'Ты воспользовался, о том, что я попытался показать вам на живом примере дистанции между Ты, который за мной последуешь, с одной стороны, и Ты, который за мной последует, с другой. То, к чему я тогда клонил, та мысль, к которой я пытался тогда вас приучить, — это как раз то, к чему я обращаюсь сейчас и чему я уже тогда нашел имя.

В обеих фразах, при всем их различии, есть зов. В одной он содержится в большей степени, нежели в другой. Во фразе Ты, который за мной последуешь есть нечто такое, чего во фразе Ты, который замной последует нет — то, что мы характеризуем словом "призыв". Говоря: Ты, который за мной последуешь, я призываю вас, я избираю вас как того, кто за мной последует, я побуждаю тебя к тому да, которое отвечает мне: "Да, я твой, я доверяюсь тебе, я тот, кто за тобой последует". Говоря же Ты, который замной последует. я ничего подобного не делаю, я просто что-то заявляю, констатирую, объективирую, порою даже от себя отталкиваю. Это может, например, означать что-то вроде: Ты тот, который вечно замной следует и мне опостылел. Когда фраза эта произносится, она обычно — и вполне логично — служит отказом. В то время как призывая кого-то, я испытываю необходимость в совсем ином измерении — я ставлю свое желание в зависимость от твоего бытия, поскольку призываю тебя последовать этому желанию, каково бы оно ни было, безусловно.

Это и означает призывать. Само слово это говорит о том, что я обращаюсь к голосу, то есть тому, что является носителем речи. Не к речи, а к субъекту как ее держателю, и вот почему я оказываюсь здесь на уровне, который я только что назвал уровнем персоналис-тским. Вот почему персоналисты вечно пичкают нас день-деньской этим "ты" да "ты сам". Характерным примером такого подхода служит, например, Мартин Бубер, чье имя г-жа Панков мимоходом упомянула.

Конечно, какой-то существенный феноменологический уровень здесь налицо, и миновать его просто так мы не можем. Но обманываться этим призраком, поклоняться ему тоже не стоит. Персона-листская позиция — опасность, с которой мы встречаемся на этом уровне, как раз в этом и состоит — она охотно стремится перейти в мистическое поклонение. Почему бы и нет? Мы не отказываем никому в праве на собственную позицию, но за собой, в свою очередь, мы оставляем право каждую из этих позиций понять — право, которое, кстати, персоналистами не оспаривается, но зато оспаривается наукой: попробуйте заговорить о подлинности позиции мистика, и вас тут же заподозрят в смехотворном к нему сочувствии.

Всякая субъективная структура, какова бы она ни была, оказывается, по мере того, как мы способны бываем проследить то, что ею артикулируется, строго эквивалентна, с точки зрения субъективного анализа, любой другой. Только слабоумные кретины вроде г-на Блонделя, психиатра, могут оспаривать ценность того, что предстает выраженным и членораздельным, и отвергать его во имя приписываемого другому пресловутого болезненного и невыразимого переживания, ошибочно полагая, будто все нечленораздельное находится по ту сторону, — ничего подобного: потустороннее членораздельно. Другими словами, о невыразимости в отношениисубъекта, будь он в бреду или мистик, не может быть и речи. На уровне субъективной структуры мы находимся в присутствии чего-то такого, что не может предстать нам иначе, чем оно уже предстает нам, и что предстает нам, следовательно, какая бы цена ему ни была, на собственном уровне достоверности.

Если неизреченное, будь то у находящегося в бреду, будь то у мистика, действительно существует, то оно, по определению, не говорит — ведь оно неизреченно. Но тогда мы не вправе уже судить о том, что субъект членораздельно выговаривает, то есть его речь, на основании того, что он выговорить не может. Даже если предположить, что неизреченное существует, мы, охотно допуская это, никогда не закрываем, тем не менее, глаза на то, что в речи, какова бы она ни была, заявляет о себе как структура — не закрываем, кивая на то, что есть, мол, в ней нечто неизреченное. Порой, опасаясь в этой речи затеряться, мы отказываемся ее выслушать. Но если мы в ней сориентируемся, то порядок, который речь эта нам явит и продемонстрирует, следует принимать таким, каков он есть. Мы замечаем, как правило, что принимать речь такой, какова она есть, и постараться вычленить содержащуюся в ней упорядоченность, оказывается, при условии наличия у нас правильных ориентиров, чрезвычайно плодотворно. Именно на это наши старания и направлены. Попытайся мы исходить из мысли, будто главное назначение речи в том, чтобы репрезентировать означаемое, мы немедленно пошли бы ко дну, налетев на противоречие, с которым встречались раньше и которое заключается в том, что об означаемом-то мы как раз ничего и не знаем.

Ты, о котором идет речь, — это то самое, которое мы призываем. Призывая его, мы, естественно, покушаемся на его личностную субъективную непроницаемость, но вовсе не на этом уровне пытаемся мы до него добраться. О чем в любом призывании идет речь? У самого слова призывание (invocatio) есть своя история. Это то, что происходило в ходе определенного церемониала, который древние, которые кое в чем были мудрее нас, проводили перед сражением. Церемония эта включала действия — они, древние, уж наверное, знали, какие именно, — необходимые для того, чтобы расположить богов противной стороны в свою пользу. Именно в этом первоначальный смысл слова призывание и состоит, и именно в этом заключается суть связи с этим вторым этапом, этапом зова, без которого не обойтись, если желание и требование должны быть удовлетворены.

Недостаточно лишь твердить Другому: ты, ты, ты и добиваться с его стороны какого-то резонанса. Все дело в том, чтобы дать ему тот голос, который мы желаем ему, чтобы вызвать этот голос, который как раз и присутствует в остроте как его собственном измерении. Острота, однако, это лишь провокация провокации, которой серьезная задача не по плечу, которая великое чудо призыва совершить не в силах. Призыв же имеет место на уровне речи, и лишь при том условии, что голос этот артикулируется согласно нашему желанию.

На этом уровне обнаруживается, таким образом, что всякое удовлетворение желания будет, в той мере, в которой оно зависит от Другого, обусловлено тем, что происходит здесь, в том круговращении между сообщением и кодом, кодом и сообщением, которое позволяет моему сообщению быть удостоверенным Другим в коде. Мы возвращаемся к предыдущему пункту — к тому, в чем состоит суть интереса, который проявляем мы в этом году к явлению остроты.


ris7.jpg

Замечу, кстати, что будь эта схема в вашем распоряжении раньше, то есть сумей я не просто дать ее вам, а вместе с вами'на семинаре, посвященном психозам, в один прекрасный момент ее вывести, приди мы вместе одновременно к одной и той же остроте, я смог бы продемонстрировать вам на ней, что именно происходит, по сути дела, с председателем Шребером, когда он падает жертвой этих голосов, становится субъектом, всецело от них зависимым.

Посмотрите внимательно на эту схему и представьте себе просто-напросто, что все то, что способно в Другом дать ответ на том уровне, который я называю здесь Именем Отца, то есть тем, что воплощает, уточняет, конкретизирует то, что я только что объяснил вам, способно, другими словами, представлять в Другом Другого кактого, кто дает закону его силу, — что все это оказывается verworfen. Так вот, стоит вам этот VerwerfungИмени Отца заподозрить, стоит вам заподозрить, что означающее отсутствует, как вы немедленно заметите, что обе связи, которые у меня намечены здесь пунктиром, то есть любое движение от сообщения к коду и от кода к сообщению, оказываются тем самым нарушены и становятся невозможны. Что и позволит вам проецировать на эту схему два важнейших типа слуховых галлюцинаций, переживаемых Шребсром в качестве возмещения этого изъяна, этого недостатка.

Уточняю: эта полость, эта пустота появляется лишь постольку, поскольку хотя бы раз упомянуто было Имя Отца, поскольку то, что в один прекрасный момент на уровне Ты было призвано, как раз и являлось Именем Отца — того, кто способен утвердить сообщение и является в силу этого факта гарантом того, что закон, как таковой, предстает в качестве автономного. Это и есть та поворотная точка, где субъект, теряя равновесие, опрокидывается в психоз — я не буду пока говорить о том, в какой момент и почему это происходит и в чем этот процесс состоит.

Я начал в том году разговор о психозе, отправляясь от фразы, заимствованной мною у одной из пациенток, чей случай был представлен мною для рассмотрения. Там было совершенно очевидно, в какой момент пробормотанная пациенткой фрлз-лЯиду от мясника опрокидывается по другую сторону. Происходит это в тот момент, когда произносится, примыкая к ней, слово свинья- Не будучи более тем потусторонним, которое субъект способен усвоить, ассимилировать, слово это само по себе, в силу собственной присущей ему в качестве означающего инерции опрокидывается по другую сторону тире реплики, то есть в Другого. Перед нами элементарная феноменология чистой воды.

Каков же результат того нарушения связей между сообщением и кодом, которое мы наблюдаем у Шребера? Результат предстает в форме двух главных категорий: голоса и галлюцинаций.

Налицо, в первую очередь, эмиссия Другим означающих того, что предстает как Grundsprache, как некий базовый язык. Означающие эти представляют собой первичные элементы кода — элементы, способные сочленяться друг с другом, ибо базовый язык настолько совершенно организован, что покрывает сетью своих означающих буквально весь мир таким образом, что единственным надежным и достоверным оказывается в нем тот факт, что речь идето некоем существенном, тотальном значении. У каждого из этих слов свой собственный груз, свой акцент, своя вескость в качестве означающего. Субъект сочленяет эти слова друг с другом. Каждый раз, когда они выступают изолированно, измерение загадочности означающего, бесконечно менее очевидное, нежели предполагаемая достоверность его, буквально бросается в глаза. Иными словами, Другой высказывает здесь лишь то, что лежит по ту сторону кода и абсолютно несовместимо с тем. что может придти оттуда, где артикулирует свое сообщение субъект.

С другой стороны, по этим маленьким стрелкам вы видите, что сообщения доходят-таки. Они не удостоверяются, правда, обратным действием на них Другого как носителя кода, не интегрируются в этот код с каким бы то ни было умыслом, но, как и всякое прочее сообщение, исходят все-таки именно из Другого, ибо ни из чего другого сообщение, будучи составлено из языка, который этому Другому принадлежит, исходить не может, даже если исходит оно, отражая другого, от нас самих. Сообщения эти исходят, таким образом, от Другого и покидают это убежище в виде таких, к примеру, высказываний, как: А теперь я хочу дать вам…, Дня себя хочу, собственно…, Теперь это должно, однако…

Чего здесь не хватает? Не хватает здесь главной мысли — той, что заявляет о себе на уровне базового языка. Сами голоса, которые теорию прекрасно знают, говорят то же самое: Нам не хватает рассуждения. А это означает, что от Другого исходят сообщения, принадлежащие к иной категории сообщений. Сообщения этого типа невозможно удостоверить как таковые. Сообщение заявляет о себе здесь в расколотом измерении чистого означающего, заявляет в качестве чего-то такого, что содержит свое значение где-то вне себя самого, что уже в силу одной своей неспособности участвовать в удостоверении через Ты заявляет о себе как не имеющее другой цели, кроме как представить позицию Ты, позицию, где значение удостоверяет себя в качестве отсутствующего. Субъект, естественно, старается это значение довершить, дает своим фразам дополнения.^ не хочу теперь, говорят голоса, но он, Шребер, в другом месте говорит себе, что не может признаться, что он… Сообщение остается здесь прерванным, поскольку не может пройти через Ты, не может достичь пункта гамма иначе, нежели в прерванном виде.

Мне кажется, я показал достаточно ясно, что измерение Другого, будучи сокровищницей означающего, местом его хранения, предполагает, если Другой этот действительно должен всецело своей функции отвечать, наличие в частности и означающего Другого в качестве Другого. За Другими, стоит, в свою очередь, тот Другой, что способен дать закону его основание. Перед нами здесь измерение, которое, принадлежа, разумеется, в той же мере порядку означающего, воплощается в лицах, на которых этот авторитет опирается. Если в каких-то случаях таких лиц не находится, если налицо, например, отцовская несостоятельность в том смысле, что отец полный дурак, — это не так уж важно. Важно одно — чтобы субъект приобрел, неважно каким образом, измерение Имени Отца. На самом деле отец, как можете вы, читая биографии, убедиться, чаще всего, облачившись в фартук жены, моет на кухне посуду. Но для того, чтобы вызвать шизофрению, этого никак не достаточно.

Сейчас я нарисую для вас на доске небольшую схему, которая познакомит вас с тем, о чем я собираюсь в следующий раз сказать, и позволит увязать между собою термины в различении, которое может показаться вам несколько схоластическим, между Именем Отца и отцом реальным — между Именем Отца как тем, чего может при случае и не хватать, и отцом, которому, похоже, не нужно непременно присутствовать, чтобы нехватка его не ощущалась. Я познакомлю вас, таким образом, с тем, чему будет посвящена следующая моя лекция — с тем, что я буду впредь называть отцовской метафорой.

Отдельно взятое имя — это лишь означающее наподобие любого другого. Иметь его, конечно же, важно, но это вовсе не означает, что его так просто добиться — это ничуть не проще, чем добиться удовлетворения желания, о связи которого с ношением рогов я только что вам рассказывал. Вот почему в акте, в пресловутом акте речи, о котором г-жа Панков вчера говорила нам, именно в измерении, которое мы назвали метафорическим, реализуется конкретно, психологически тот призыв, о котором я вам только что говорил.

Другими словами, мало Имя Отца иметь, надо еще и уметь им пользоваться. Именно от этого в большой степени и может зависеть исход дела.

Существуют реальные речи, звучащие вокруг субъекта в его детстве, но сущность отцовской метафоры, которую я сегодня впервые вам демонстрирую и о которой мы подробнее поговорим на очередной лекции, состоит в следующем треугольнике:

Все то, что реализуется в S, в субъекте, зависит от того, что помещается, в качестве означающего, в А. Если А действительно является местом означающих, на нем самом должен лежать некий отблеск того существенного означающего, которое представлено у меня здесь в виде зигзагообразной линии и который в другом месте, в моей статье об украденном письме, я назвал схемой L.

Три из четырех вершин схемы заданы выступающими здесь в качестве означающего субъектами — участниками эдипова комплекса — теми самыми, что обнаруживаются при вершинах вышеприведенного треугольника. Я вернусь к этому в следующий раз, пока же прошу принять то, что я говорю, как данность — надеюсь, это раздразнит у вас аппетит.

Четвертый участник — это S. Что касается его, то он — я не просто допускаю это, я из этого исхожу — глуп до бессловесности, ибо собственное означающее у него отсутствует. Ему нет места на трех вершинах эдипова треугольника, и зависит он от того, чему суждено в игре этой произойти. Это своего рода "смерть" в карточной партии. Более того, именно потому, что партия эта организована именно так — я хочу сказать, что партия эта разыгрывается не как отдельная игра, а как игра, возводимая в правило, — субъект и оказывается в зависимости от трех полюсов, именуемых, соответственно, Идеалом Я, сверх-Я и реальностью


ris8.jpg

С другой стороны, у нас имеется такая схема:


ris9.jpg

Но чтобы понять, каким образом первая триада преобразуется во вторую, необходимо уяснить себе, что, сколь бы мертв он ни был, субъект, коль уж он в партии участвует, делает это на свой страх и риск. Из так и не определившейся позиции, где он покуда находится, он волей-неволей вынужден ставить на кон если не деньги, которых у него, возможно, пока еще нет, то, по крайней мере, свою шкуру, то есть свои образы, свою воображаемую структуру, со всеми последствиями, из этого вытекающими. Именно таким образом четвертый участник, S, оказывается представлен чем-то воображаемым — воображаемым, которое противостоит означающему Эдипа и должно само, соответствия ради, состоять из трех элементов.

Запас этих образов, багаж их, разумеется, огромны. Откройте, любопытства ради, книги г-на Юнга и его школы, и вы увидите, что им нет конца, что они прорезываются и дают всходы повсюду — здесь и змея, и дракон, и язык, и горящее око, и зеленое растение, и цветочный горшок, и консьержка. Все это, безусловно, образы фундаментальные, буквально напичканные значениями, но только делать нам с ними абсолютно нечего, и если вы решите на этом уровне прогуляться, то неизбежно заблудитесь с вашим слабым фонариком в дремучем лесу первозданных архетипов.

Что же касается того, что нас действительно интересует, диалектики межсубъектных отношений, то существует три образа, которые я — выражаясь, может быть, слишком свободно — выбираю в качестве путеводных. Это понять нетрудно, поскольку существует нечто, в каком-то смысле вполне готовое не только к тому, чтобы послужить базовому треугольнику мать-отец-ребенок неким подобием, но к прямому совпадению с ним, — и это не что иное, как соотношение тела расчлененного, и в то же время облеченного темимногочисленными образами, о которых мы только что говорили, с единящей функцией цельного образа тела. Другими словами, соотношение Я и зеркального образа уже само по себе задает нам основу того воображаемого треугольника, который я рисую на этом чертеже пунктирными линиями. Другая вершина — вот, где предстоит обнаружить эффект отцовской метафоры.

В своем прошлогоднем, посвященном объектному отношению семинаре, я вам эту вершину уже продемонстрировал, но только теперь вы увидите ее место в образованиях бессознательного. Я думаю, уже одно то, что она выступает здесь в качестве третьего элемента, наряду с матерью и ребенком, делает ее для вас без труда узнаваемой. Она выступает здесь, правда, в другой связи, но и в прошлом году связь эту я от вас замаскировать не пытался — недаром закончили мы семинар на связи между Именем Отца и тем, что породило у маленького Ганса фантазм лошадки. Третья вершина эта — я ее сейчас назову вам, но уверен, что слово давно уже вертится у вас на языке — третья вершина эта есть не что иное, как фаллос. Потому-то и принадлежит фаллосу во фрейдовской экономии центральное место среди объектов.

Одного этого вполне достаточно нам, чтобы показать, в чем заключается заблуждение так называемого современного психоанализа. Все дело в том, что он удаляется от фаллоса все дальше и дальше. Обходя молчанием фундаментальную функцию фаллоса, с которым субъект в своем воображении отождествляет себя, он сводит его к понятию частичного объекта. Что возвращает нас назад к комедии.

Я оставляю вас сегодня, успев показать те пути, на которых сложный дискурс, в котором я пытаюсь собрать воедино все то, что я вам представил, обретает связность и согласованность.


ris10.jpg

6 января 1954 года