XIV Желание и наслаждение (Значение фаллоса)

Маски женщины

Перверсия Аидре Жида

Идеал собственного Я и перверсии

Балкон Жана Жене

Комедия и фаллос

Дорогие друзья! Возвращаясь к нашей прерванной три недели назад теме я буду исходить из того, о чем мне совершенно справедливо напомнили прошлым вечером, — из того, что дискурс наш должен быть дискурсом научным. Оказывается, однако, что имея дело с таким предметом, как наш, достичь этого совсем не так просто.

Вчера вечером я обратил ваше внимание на то, что в подходе фрейдовской дисциплины к изучению любых связанных с человеком явлений имеется один оригинальный момент: на первом плане всегда оказывается у нее тот привилегированный элемент, который мы называем желанием.

Я уже обращал ваше внимание на то, что до Фрейда элемент этот всегда оказывался сведен на нет, заведомо проигнорирован. И это позволяет нам утверждать, что до Фрейда всякое изучение человеческого устроения вменялось так или иначе морали и этике — дисциплинам, которые озабочены были не столько тем, чтобы желание изучить, сколько тем, чтобы его укротить и дисциплинировать. В психоанализе же мы имеем дело с явлениями желания в самом широком смысле слова, а не рассматриваем их как своего рода побочный эффект.^

Главное, что в явлении человеческого желания бросается в глаза — это постоянная подтасовка, а то и полная перелицовка его означающим. В этом и состоит та связь желания с означающим, о которой не устаю я здесь с вами напоминать.

Но вместо того, чтобы развивать сегодня эту мысль — хотя вернуться к ней, чтобы сделать ее своим исходным пунктом, нам все-таки пришлось, — я покажу вам, какое значение приобретает в перспективе, строго учитывающей своеобразие условий человеческого желания, понятие, которое вы, оперируя понятием желания, так или иначе должны принимать во внимание и которое заслуживает то го, чтобы его с этим последним не путали — скажу больше: которое и сформулировано-то может оказаться не раньше, чем осознаем мы в достаточной мере все сложности, которые с образованием желания связаны. Оно-то, понятие это, и станет вторым полюсом наших сегодняшних рассуждений. Я говорю о понятии наслаждения.

Возвращаясь к тому, из чего же, собственно, смещение и отчуждение желания в означающем складывается, мы зададимся для начала вопросом о значении в этой перспективе того бесспорного факта, что человеческий субъект способен овладеть навязанными ему миром условиями так, словно эти условия были для него созданы, более того — получить в этих условиях удовлетворение.

Что и приведет нас — я надеюсь, уже сегодня — к теме, которую я в начале года, когда в центре нашего внимания лежала острота, уже заявлял, — к обсуждению природы комедии.

l

Напомним для начала, что желание поставлено в связь с означающей цепочкой, что в ходе эволюции человеческого субъекта оно поначалу выступает и заявляет о себе в качестве требования и что фрустрацию у Фрейда воплощает собой Versagung, то есть отказ, а еще точнее — отречение.

Проследив, вслед за последователями Мелани Кляйн, истоки этого явления (исследование, которое, безусловно, ознаменовало в анализе определенный прогресс), мы обнаруживаем, что большинство проблем в эволюции невротического субъекта восходит к типу удовлетворения, именуемого садо-оральным. Отметим лишь, что удовлетворение это имеет место в фантазме, причем в форме, встречной по отношению к тому удовлетворению, которое субъект фантазирует.

Говорят, что начинается все с потребности в укусе, порой агрессивном, которую испытывает ребенок по отношению к телу матери. Не будем забывать, однако, что до реального укуса дело никогда не доходит, что все это не более, чем фаптазмы, и что мы не продвинемся в наших выводах ни на шаг, пока не признаем, что в сердцевине того, что нам предстоит выяснить, лежит не что иное, как страх укуса ответного.

Один из тех, с кем я говорил прошлым вечером, совершенно справедливо заметил мне, что, пытаясь использовать неплохие определения фантазма, предложенные Сышан Айзеке, обнаружилполную неспособность со своей стороны сделать из них какие-то выводы, которые были бы основаны исключительно на воображаемых отношениях между субъектами. Провести сколь-нибудь приемлемое различие между бессознательными фантазмами, с одной стороны, и чисто формальными продуктами игры воображения, с другой, абсолютно невозможно, не увидев того, что над бессознательным фантазмом господствует означающее. Именно означающим и обусловлены с самого начала его, этого фантазма, структуры.

Первичные хорошие и плохие объекты, те самые первоначальные объекты, исходя из которых всякий аналитический вывод и строится, образуют своего рода батарею, вырисовывается несколько рядов замещающих друг друга терминов, которым суждено стать эквивалентными. Так, молоко и грудь становятся впоследствии: одно — спермой, другая — пенисом. Отныне объекты эти навсегда перейдут, если можно так выразиться, в новое качество — в качество означающих.

То, что происходит с объектом первоначальным, то есть объектом материнским, с самого начала представляет собой операцию, совершаемую над знаками — теми знаками, которые можно было бы, чтобы дать о предмете нашего разговора образное представление, назвать разменной монетой желания Другого. Дело, однако, в том, что, рассматривая в прошлый раз достаточно подробно работу, которую Фрейд считал в данном отношении наиболее важной (я уже говорил вам, что она действительно знаменовала собою в понимании Фрейдом проблемы извращения решающий шаг), я уже дал вам случай обратить внимание на то, что знаки эти можно разбить на две категории. Дело в том, что далеко не все они сводимы к тому, что я уже охарактеризовал здесь как своего рода разменную монету, как ценные бумаги, как меновые, чисто репрезентативные величины или, другими словами, как знаки, уже осуществленные и положенные в этом качестве. Есть среди знаков и другие — те, что сами это качество знаковости полагают. Они-то и обеспечивают само создание ценности, именно их посредством толика реальности, ежемоментно в этой экономии задействованная, поражена оказывается тем оружием, шрам от которого и делает ее знаком.

В прошлый раз мы наблюдали с вами такое оружие в действии, и представляло оно собой знак палки, хлыста или подобного им инструмента битья. То, что служило поначалу орудием, сводившим на нет реальность брата-соперника, становится в дальнейшем в глазах субъекта показателем собственного отличия и признания, знаменующим его, субъекта, в качестве чего-то такого, что может быть либо признано, либо подвергнуто уничижению. С этого момента субъект оборачивается чистой поверхностью, на которой может быть записано все, что бы ему будущее ни принесло, — или даже, если можно так выразиться, своего рода подписанный чековый бланк, на котором впоследствии может быть проставлена любая сумма, которую заблагорассудится подарить. Поскольку же размер дара не ограничен ничем, то речь идет, собственно, не о том, что может или не может им послужить, а об отношениях, которые зовутся любовью — отношениях, состоящих, как я уже говорил вам, в том, что субъект в них приносит в дар нечто такое, чего он, по сути дела, не имеет. Сама возможность включиться в отношения, которые относились бы к разряду любовных, предполагает наличие того фундаментального для субъекта знака, которым его признание или уничижение опосредовано.

Я просил вас за время перерыва в наших занятиях кое-что прочитать. Надеюсь, вы исполнили мою просьбу и посвятили фаллической фазе Джонса и раннему развитию женской сексуальности хоть какое-то время.

Поскольку сегодня мне придется двигаться дальше, я предложу вашему вниманию один частный пример, который я обнаружил, перечитывая номер IJP, посвященный 50-летию Джонса и относящийся, соответственно, к периоду, когда интерес к фаллической фазе стоял у английских аналитиков на первом плане. В номере этом (том X) я вновь с большим интересом прочел статью Жоан Ривьер, озаглавленную Женственность как маскарад.

Речь в статье идет не о функции женственности вообще, а об анализе частного случая, который рассматривается автором как ответвление на одном из возможных путей становления субъекта в качестве женщины.

Субъект, которому посвящена статья, выступает как наделенный женственностью, видимая естественность которой для самого субъекта тем более удивительна, что всей жизнью своей он демонстрирует (что в ту, отдаленную уже эпоху, особенно бросалось в глаза) полное усвоение всех собственно мужских функций. В своей профессиональной жизни этот субъект абсолютно независим, свободен, прекрасно подготовлен, что в то время, повторяю, было чертой гораздо более неординарной, чем нынче. При этом, однако, поведение субъекта свидетельствует о том, что он в максимальной мере и на всех уровнях усвоил себе и свои женские функции — включая сюда как социальную роль супруги и хозяйки дома, где он выказывал в превосходной степени все те качества, что в нашем сословии (да и в других тоже) обусловлены задачами, которые на женщину возлагаются, так и функции собственно сексуального плана, где отношения субъекта с мужем в смысле наслаждения, то есть сексуального удовлетворения, не оставляли желать лучшего.

Вы прекрасно знаете, какое значение в нарушениях развития женской сексуальности придает наш опыт так называемой зависти к пенису, Penisneid. Здесь же, в нашем случае, скрывается нечто обратное. Я не буду пересказывать вам сегодня всю историю этой женщины, так как это в нашу сегодняшнюю тему не входит, скажу лишь главное: источником удовлетворения, на котором держится то, что явным образом расцветает в этом счастливом либидо пышным цветом, является скрытое удовлетворение превосходством над родительскими персонажами. Я воспроизвожу здесь тот термин, которым сама г-жа Жоан Ривьер и воспользовалась и который отражает, по ее мнению, самую суть того, в чем заключаются проблемы этого конкретного случая — случая, характеризующегося непринужденностью и полнотой, вероятность которых в эволюции женской сексуальности слишком мала, чтобы пройти незамеченной. Результатом обнаружения этой лежащей в основе личности скрытой пружины является пусть временное, но глубокое нарушение тех отношений, что ранее представлялись стабильными, зрелыми и безоблачными, вплоть до того, что исход, до сих пор обычно счастливый, полового акта, тоже на это время оказывается под угрозой — что, по мнению автора, и служит как раз ее предположению пробным камнем.i

Таким образом, подчеркивает г-жа Ривьер, поведение этой женщины обнаруживает потребность избежать со стороны мужчин упреждающей агрессии — агрессии, мотивированной тем, что она тайком изымает у них то самое, что является источником и символом их могущества. По мере продвижения анализа характер отношений с лицами того и другого пола все в большей степени задается, направляется и определяется с ее стороны старанием избежать наказания и упреждающего ответа со стороны мужчин, на которых внимание субъекта направлено.

Это тонкое различие моментов поведения становится, как я ужеговорил, по мере анализа все очевиднее, уже с самого начала давая о себе знать в небольших отклонениях от нормы. Всякий раз, когда женщина эта являла свое фаллическое могущество, она тут же пускалась на ряд уловок, которые носили характер обольщения или актов самопожертвования (я, мол, всю себя посвящаю людям) и которыми она, имитируя самые возвышенные формы женской самоотверженности и преданности, словно говорила: "Смотрите, никакого фаллоса у меня нет, я просто женщина и ничего больше". Особенно тщательно маскировалась она, имея дело с мужчинами на работе, — человек исключительно квалифицированный, она шла вдруг на ухищрения, выказывая сомнения или даже тревогу по поводу качества своей работы, что было у нее, по выражению г-жи Жоан Ривьер, кокетливой игрой, призванной не успокоить, а, напротив, ввести в заблуждение тех, кого могло, как она опасалась, задеть то, что представало в ее поведении, по сути дела, как агрессия, как потребность получить превосходство и насладиться им — потребность, сложившаяся в ходе соперничества ее поначалу с матерью, впоследствии же с отцом.

Одним словом, при всей кажущейся парадоксальности такого примера, он убеждает нас, что в анализе, нацеленном на понимание субъективной структуры, речь всегда идет о чем-то таком, в свете чего субъект предстает нам как вовлеченный в процесс признания. Да, но признания в чем? Давайте в этом разберемся.


ris24.jpg

Это потребность в признании является у субъекта бессознательной — вот почему так необходимо нам найти ей место в принципиальной "инаковости" того качества, о котором мы до Фрейда пребывали в неведении. Инаковость же эта обусловлена не чем иным, как позицией означающего — того, под действием чего происходит отделение существа от его же собственного существования.

Судьба человеческого субъекта принципиально связана с отношением его к знаку своего бытия — предмету, вокруг которого разгораются всякого рода страсти и который в процессе этом воплощает собою смерть. Связанный с этим знаком, субъект оказывается настолько отрешен на деле от себя самого, что это дает ему уникальную среди всех тварей возможность занять по отношению к собственному существованию позицию, представляющую собой крайнюю форму того, что мы называем в анализе мазохизмом, — позицию, позволяющую субъекту осознать мучительность существования.

В плане существования, субъект с самого начала оказывается существующим в разделении. Почему? Потому что бытие его требует для себя представления в другом месте, в знаке, а сам знак расположен уже в ином месте, в третьем. Именно это обстоятельство и задает ту структуру субъективного разложения, без которой создать сколь-нибудь основательное представление о том, что называем мы бессознательным, просто невозможно.

Возьмите любое сновидение, и вы, обратившись к книге Толкование сновидений и правильно проанализировав его, немедленно убедитесь, что вовсе не в артикулированном означающем, даже если оно поддалось у вас первичной дешифровке, воплощено бессознательное. Не случайно настойчиво возвращается Фрейд по всякому поводу к мысли, что хотя и бывают лицемерные сновидения, они тоже представляют собой выражение желания, даже если это всего-навсего желание обвести аналитика вокруг пальца. Вспомните тот ярко выраженный в анализе молодой гомосексуалистки момент, на который я ваше внимание уже обращал. Бессознательный дискурс не является последним словом бессознательного, в основе его лежит то, что действительно является у бессознательного его тайной пружиной и говорить о чем можно лишь как о желании признания со стороны субъекта — том желании признания, которым сама ложь в данном случае обусловлена и которое под неправильным углом зрения может выглядеть как обман со стороны бессознательного.

Сказанное должно открыть вам глаза на то, почему в основу анализа феномена субъекта в целом, в том виде, в каком имеет с ним дело аналитический опыт, необходимо положить ту нарисованную здесь схему, вокруг которой и пытаюсь я наращивать адекватные представления об образованиях бессознательного. Это уже знакомая вам по недавним занятиям схема, которую я могу сегодня представить в более простом виде. Так, разумеется, и должно быть — самые простые формы всегда являются на свет в последнюю очередь. Что имеем мы в треугольнике с вершинами E, P, M- треугольнике, которым представлена у нас на схеме позиция субъекта?

Мы видим, что субъект связан с триадой терминов, которые являются теми означающими, на которых все его дальнейшее развитие строится. И в первую очередь М, мать, этот первый подвергшийся символизации объект, отсутствие или присутствие которого станут для субъекта знаком желания, с которым сцепится желание

moi

[собственное Я]

Желанный ребенок

— идеал собственного Я

ние его собственное, — знаком, в зависимости от которого он будет ребенком не просто удовлетворенным или неудовлетворенным, а, самое главное, желанным или нежеланным.

Это отнюдь не произвольная конструкция. Вы можете убедиться сами: все, что я на этой схеме располагаю, шаг за шагом было открыто нами на опыте. Именно опыт показал нам, какие лавинообразные, бесконечно разрушительные последствия имеет для субъекта то обстоятельство, что он еще до своего рождения является нежеланным. Этот пункт чрезвычайно важен. Быть желанным для ребенка гораздо важнее, нежели оказаться, в той или иной момент времени, более или менее удовлетворенным. Полюс "желанный ребенок" соответствует как формированию матери в качестве очага желания, так и всей диалектике отношений ребенка с желанием матери, которую я вам попытался продемонстрировать — диалектике, сконцентрированной в изначальном наличии символа для желанного ребенка.

Третью вершину треугольника, Р, занимает отец, являясь в означающем материале тем означающим, посредством которого полагается означающее как таковое. Именно поэтому отец является по сути своей творцом, я бы даже сказал, творцом абсолютным — творцом, творящим из ничего. Означающее действительно обладает замечательным свойством: оно может содержать в себе конкретное означающее, знаменующее собой возникновение означающего как такового.

Именно по отношению к этому должно найти свое место нечто по самой сути своей смутное, неопределенное, неотделенное от соб-

ственного существования, и, тем не менее, от него отделиться призванное — субъект в качестве подлежащего обозначению.

Если какие-то идентификации оказываются возможны, если удается субъекту в переживаниях своих придать тому,_что ему собственной человеческой физиологией преподносится, какой-то смысл, — результат обязательно укладывается в эту формирующуюся на уровне означающего триадическую структуру.

Мне не нужно очередной раз говорить вам, что на уровне означаемого, со стороны субъекта, налицо три полюса, гомологичных по отношению к трем символическим полюсам. Отчасти я вам это уже показал. И приглашал вас последовать за мной, в направлении все большей очевидности, все более широкой базы для выводов.

В отношениях с собственным образом субъект вновь обнаруживает двойственность, двуличие желания, которое испытывает по отношению к нему мать — ведь в качестве ребенка желанного он представляет собой ребенка чисто символического. В чем и удостоверяется субъект, экспериментируя с образом самого себя в зеркале — образе, на который он разве что только себя не накладывает.

Сейчас я вам это проиллюстрирую на примере. Я ведь уже упоминал вчера вечером о том, что внимательно ознакомился с рассказом о детстве Андре Жида, которое с исчерпывающей подробностью описывает Жан Делэ в опубликованной под заглавием Юность Андре Жида патографии.

Мы знаем, что в эротической жизни, в первичных проявлениях направленного на себя эротизма, Жид, ребенок милостью судьбы отнюдь не взысканный (именно так выражается автор, описывая фотографию Жида, при виде которой того охватывала дрожь), чувствовал себя отданным на милость самых хаотичных образов, ибо оргазма достигал он, по словам автора, лишь ставя себя в ситуации катастрофические. Так, он очень рано получал эротическое наслаждение от чтения мадам де Сегюр, чьи полные двусмысленностью изначального садизма книги являются в своем роде показательными, хотя садистские мотивы эти не развиты ею, пожалуй, со всей подробностью. Находим мы и другие подтверждения — здесь и ребенок, которого бьют, и служанка, у которой со страшным грохотом валится что-то, разбиваясь на части, из рук, и персонаж сказки Андерсена, с которым ребенок себя идентифицирует, — тот самый Гри-буйль, что, уносимый течением, прибивается к противоположному берегу, обратившись в веточку. Все это не что иное, как наиболеедалекие от человечности формы страдания, связанного с существованием.

Больше ничего разглядеть нам здесь не удается — разве что темные провалы, с самого начала заметные в отношениях субъекта с матерью. Об этой последней нам известно лишь то, что она была женщиной редких и высоких достоинств, хотя в сексуальности ее, в ее личной жизни как женщины были таинственные пробелы, в силу которых в ее присутствии, за которым следовали годы отсутствия, ребенок наверняка чувствовал себя совершенно потерянным, дезориентированным.

Поворот в жизни Жида, момент, когда она приобретает, если можно так выразиться, человеческий уклад и человеческий смысл, ознаменован тем событием овеществления, который предстает нам в его воспоминания со всей возможной ясностью и кладет неизгладимую печать на все дальнейшее его существование. Речь идет об идентификации его с двоюродной сестрой.

То, что перед нами идентификация, несомненно, но описать происшедшее этим расплывчатым термином явно недостаточно. Момент он называет с точностью и своеобразие этого момента заслуживает самого пристального внимания. Это тот момент, когда он обнаруживает свою двоюродную сестру в слезах на втором этаже того дома, куда он направился, привлеченный не столько им самим, сколько той атмосферой тайны, которая в этом доме царила. И вот, миновав первый этаж дома, где он застает мать сестренки, свою тетю, едва ли не в объятиях ее любовника, Андре оказывается на втором, где, видя сестренку в слезах, переживает пьянящее чувство любви, энтузиазма, скорби и преданности. С этого момента он посвящает себя, как сам впоследствии говорит, ее, этого ребенка, защите и покровительству. Не забывайте, что она при всем том его старше — во время описываемых событий Мадлен уже пятнадцать лет, а ему всего лишь тринадцать.

Смысл происшедшего останется совершенно непонятен нам, пока мы не поместим его в контекст взаимоотношений между тремя участниками. Ведь связан юный Андре не только со своей двоюродной сестрицей, но и с той, другой, что этажом ниже готовится остудить жар снедающей ее лихорадки, с матерью двоюродной сестры — той самой, о которой он в Узких вратах рассказывает, что она пыталась еще до этого эпизода его соблазнить.

Как же понять теперь, что в эпизоде этом происходит? В момент

соблазнения он становится желанным ребенком и в ужасе спасается бегством, так как в ситуации напрочь отсутствует всякий элемент сближения и опосредования, способный ее травматичность хоть как-то смягчить. Но как бы то ни было, он впервые оказывается в роли ребенка желанного. Эта новая ситуация, которая в каком-то отношении окажется для него спасительной, закрепит его, тем не менее, в позиции глубокого раздвоения, обусловленного нетипичностью, запоздалостью и, повторяю, неопосредованностью этой встречи.

Что сохранит он от этой встречи после формирования в нем того символического полюса, которого до сих пор ему не хватало? Ничего, кроме самого места — того места желанного ребенка, которое и займет он в конечном счете посредством своей сестрички. На месте этом, где раньше была пустота, дыра, теперь есть место, но только место и ничего больше, потому что, будучи не в состоянии принять желание, объектом которого он является, занять это место он не может и себе в нем, несмотря ни на что, отказывает. Зато собственное Я его явно, само того не зная, не перестает идентифицировать себя, притом на веки вечные, с субъектом желания, от которого оно всецело теперь зависит. В результате он навеки, до конца своего земного существования, влюбляется в того мальчика, которым побывал он однажды в объятиях своей тети, покрывавшей нежными ласками его шею, плечи и грудь. В этом и будет теперь вся его жизнь.

Мы можем принять во внимание, доверяя собственному его признанию, и тот факт, что уже во время своего свадебного путешествия и едва ли не в присутствии своей жены он, ко всеобщему негодованию и возмущению, только и думал, что о той, по его собственному выражению, "мучительной сладости", которую он испытывал, лаская руки и плечи встреченных им в поезде юношей. На этих знаменитых, вошедших в литературу страницах, Жид как раз и показывает нам то, что навсегда останется привилегированным пунктом, на котором фиксировано отныне его желание.

Другими словами: то, что на уровне ставшего для него Идеалом Я, оказалось изъято, то есть желание, объектом которого он оказался и вынести которое он не может, усваивает он теперь себе самому, влюбившись навеки в того самого покрываемого ласками мальчика, которым не пожелал он стать сам.

Полюс желанного ребенка, это означающее, с самого началаоформляющее субъекта в его бытии, является здесь осевым. Здесь как раз и должно быть выработано нечто такое, с чем собственному Я предстоит так или иначе соединиться в том пункте, где оно находится — пункте, обозначенном у меня на схеме буквой Е. Именно тут складывается тот идеал собственного Я, чертами которого все дальнейшее психологическое развитие субъекта будет отмечено.

Идеал Я отмечен знаком означающего — это первое. Затем, однако, встает вопрос: что послужило для него, этого идеала, отправной точкой? С одной стороны, он может постепенно сложиться, исходя их собственного Я. С другой стороны, Я, может статься, является лишь игрушкой того, что происходит помимо субъекта, без его ведома, идеал же формируется рядом случайностей, всецело зависимых от приключений означающего, случайностей, последовательность которых позволяет субъекту сохранять свою позицию ребенка в той или иной степени желанного.

Схема показывает нам, таким образом, что в зависимости от того, происходит ли это сознательным путем или же бессознательным, на одном и том же месте развивается Идеал Я, в одном случае, и извращение — в другом.

Извращение, свойственное Андре Жиду, обусловлено, главным образом, вовсе не тем, что он не способен желать никого, кроме мальчиков, кроме того мальчика, которыми некогда был он сам, г. Извращение его состоит в том, что сформироваться там, в точке Е, он сможет лишь при условии, что ему придется постоянно себя выговаривать, при условии подчинения тому режиму переписки, которая стада жизненным нервом его литературной деятельности, при условии, что он станет тем, кто явит свои достоинства вместе, занятом его двоюродной сестрой, тем, чьи мысли заняты единственно ей, тем, кто буквально на каждом шагу отдает ей все то, чего у него нет, но не более того — тем, одним словом, кто складывается как личность в ней, посредством нее и по отношению к ней. Именно это и ставит его в пожизненную от нее зависимость, продиктовав однажды такие обращенные к ней слова: "Что такое любовь жителя Урана, вам знать не дано. Эта любовь словно набальзамирована".

Именно полная проекция самой сути своей в отношения с двоюродной сестрой и есть основа всего существования Жида, корень и жизненный нерв его существования как литератора, как человека, всецело пребывающего в означающем, всецело пребывающегов том, что он этой женщине сообщает. Тем самым и оказывается он в своих отношениях с другим человеком овеществлен. Именно поэтому эта нежеланная женщина становится для него предметом высшей любви, и когда предмет этот, этот объект, которым закрыл он прореху любви без желания, исчез, ему ничего не остается делать, как испустить тот несчастный вопль, на сходство которого с воплем преимущественно комичным, воплем ограбленного скупца, я вам вчера указывал: "'Омой сундук..'Милый мой сундучок,'".

Результат отчуждения желания в объекте, все страсти представляют собой явления одного порядка. Конечно, сундучок скупого вызывает у нас смех куда естественней (если мы, конечно, что-то человеческое в себе сохранили — случай далеко не общий), нежели исчезновение переписки Жида с женой. Эта последняя всегда, разумеется, представляла бы для нас ценность. Однако в конечном счете это, по сути дела, одно и то же. КрикЖида, узнавшего об исчезновении своей переписки, — это все тот же самый что ни на есть комичный крик Гарпагона.

Что же она такое, эта комедия?

3

Комедия берет нас за живое разбросанными в ней речами и фразами. Комедия — это не комическое.

В построении правильной теории комедии исходить следует из того факта, что, по крайней мере в какой-то период времени комедия разыгрывалась перед группой людей, представлявших собой мужское сообщество, то есть тот фундамент, на котором строится существование Мужчины как такового. Комедия была тем, чем, похоже, являлась она в тот момент, когда воспроизведение отношений мужчины и женщины было предметом зрелища — зрелища, имевшего церемониальный статус. Я не первый, кто сравнивает спектакль с мессой: все, кто всерьез занимались проблемами театра, обращали внимание на то, что именно месса остается в наше время той единственной драмой, которая разыгрывает все то, что разыгрывалось некогда на сцене театра, — разыгрывалось в тот исторический момент, когда функции театра были реализованы полностью.

В классическую эпоху греческого театра трагедия разыгрывала отношения между человеком и речью — отношения, где человек представал как обреченный, причем обреченность его носила кон-

фликтный характер, поскольку цель, связывающая человека с законом означающего, оказывалась на уровне семьи совсем иной, нежели на уровне общины. В этом и заключается суть трагедии.

Что касается комедии, то она разыгрывает нечто иное, но это иное тоже связано с трагедией, поскольку, как вы сами знаете, комедия завершала трагическую трилогию и рассматривать ее независимо от этой последней просто нельзя. Я покажу в дальнейшем, что след этой комедии, тень ее прослеживается вплоть до фарсов, вторивших в качестве комментария христианской драме средневековья.

В наше время, когда христианство страдает запором, ничего подобного, конечно, уже нет и в помине — никто не решится сопровождать религиозный церемониал грубыми фарсами, составлявшими некогда так называемый rituspascaUs. Но давайте пока эту тему оставим.

Комедия знаменует собой тот момент, когда субъект и человек пытаются вступить с речью в отношения, отличные от тех, что имеют место в трагедии. Речь идет уже не о включенности его сразу в два противоречащих друг другу порядка, не о попытках его за одним из этих порядков укрыться — дело уже не только в этом, ибо речь идет о том, в чем он призван артикулировать себя в качестве того, кому предстоит поглотить, усвоить себе субстанцию и материю этого причастия, этой общности; в качестве того, кто этой материей пользуется, наслаждается, кто потребляет ее. Комедия представляет нам, так сказать, окончание той общинной трапезы, в контексте которой трагедия была разыграна. Именно человек потребляет, в конечном счете, все то, что на трапезе этой в качестве субстанции, в качестве общей плоти было представлено, и наша задача в том, чтобы извлечь из этого надлежащий урок.

А для этого нет средства более подходящего, нежели обратиться к комедии античной — комедии, по отношению к которой все последующие представляют собой лишь плоды вырождения, хотя черты оригинала и остаются в них всегда узнаваемы. Обратитесь к комедиям Аристофана, козьмите Школу женщин, Лисистрату, Фес-мофории, и выводы не заставят себя ждать. Я уже в свое время вам на это указывал — комедия, повинуясь своего рода внутренней необходимости, являет нам отношение субъекта к собственному означаемому, которое предстает в ней как результат, как плод отношений означивания. Означаемое это должно выйти на сцену ко-

медии уже вполне сформированным. Комедия усваивает себе, вбирает в себя, разыгрывает эффект, принципиально с регистром означающего соотнесенный, — появление означаемого, которое именуется фаллосом.

Случилось так. что вслед за тем, как я этот термин ввел, вскоре после того, как я кратко охарактеризовал Школу женщин Мольера как образец самой сути комических отношений, мне довелось открыть текст, который, если мое понимание Аристофана соответствует истине, можно рассматривать как исключительный, из ряда вон выходящий случай появления на свет комедийного шедевра, достойного своих античных предшественников. Я говорю о Балконе Жана Жене.

Что же такое Балкон?

Вы знаете, что попытка этот спектакль поставить встретила весьма ожесточенное сопротивление. Что и неудивительно при нынешнем состоянии театра — театра, вся суть и весь интерес которого состоят в том, чтобы актеры могли под различными предлогами себя на сцене продемонстрировать. Что доставляет удовольствие и щекочет самолюбие тем, кто приходит в зрительный зал для того, чтобы с этим публичным выставлением себя напоказ, с этим, будем называть вещи своими именами, актом эксгибиционизма, идентифицироваться. И если театр представляет собой что-то другое, именно эта пьеса словно специально создана, чтобы дать нам это почувствовать. Уверенности в том, что публика в состоянии что-то понять, конечно же, нет. И все же трудно не разглядеть заложенный в пьесе драматический интерес.

То, о чем говорит Жане, очень близко по смыслу к тому, что пытаюсь вам объяснить я. Утверждать, будто автор понимает, что делает, я не берусь. Отдает он себе в этом отчет или нет, в данном случае не имеет значения. Корнель тоже наверняка не знал, что он, будучи Корнелем, писал, хотя дело свое выполнял безупречно.

На сцену Балкона выступают одна за другой человеческие функции, связанные порядком Символического. Здесь и идущая от Христа власть наследников св. Петра и церковного епископата вязать и решать все то, что относится к области греха и вины; и власть того, кто выносит приговор и показывает, власть судьи; и власгь того, кто принимает на себя командование в таком великом событии, как война, — власть военачальника, или, попросту говоря, генерала. Все эти персонажи воплощают собой функции, по отношению к которымсубъект чувствует себя отчужденным, — те функции речи, на которые он опирается, но которые выходят при этом далеко за рамки частных его особенностей.

И вот персонажи эти неожиданно оказываются во власти законов комедии. Другими словами, воображение наше рисует то наслаждение, которое отправление этих функций может доставить. Конечно, такая постановка вопроса говорит о неуважении к ним, но важно для нас не это неуважение само по себе, а то, во что выльется оно в дальнейшем.

А то, во что оно выливается, дает о себе знать лишь во время кризиса. Не случайно именно в момент, когда Афины — в результате ряда ошибочных решений и подчинения закону полиса, который, похоже, как раз и грозит привести их к неминуемой гибели — пребывают в растерянности, Аристофан пытается вернуть их в чувство, доказывая, что истощать свои силы в войне бессмысленно и что выход один: оставаться у домашнего очага, возле своей жены. Причем преподносится это, собственно, не как мораль — Аристофан просто предлагает человеку вернуться к тому, что составляет суть его бытия, притом что мы понятия не имеем, действительно ли последствия такого шага окажутся благотворными.

Таким образом, фигуры епископа, судьи, генерала выведены здесь для того, чтобы дать ответ на один единственный вопрос: что значит для человека своим положением епископа, генерала или судьи наслаждаться? И это объясняет прием автора, местом действия Балкона выбравшего так называемый дом иллюзий. То, что происходит на уровне различных форм Идеала Я, не является, как обычно думают, эффектом сублимации, понятой как постепенная нейтрализация укорененных внутри функций. Напротив, формирование этого идеала всегда сопровождается более или менее ярко выраженной эротизацией символических связей. Тем самым возможной становится ассимиляция того, кто, занимая положение и выполняя функции епископа, генерала или судьи, этим положением наслаждается, с персонажем, которого содержатели дома иллюзий прекрасно знают, — старичком, получающим удовлетворение от заранее просчитанной ситуации, где он вступает на какое-то время в соответствующие отношения с участвующей в затее партнершей, роль которой заключается в том, чтобы по возможности ему подыгрывать.

Так, служащий кредитного учреждения надевает на себя священ-

нос облачение, чтобы принять исповедь у обслуживающей его проститутки. Конечно, исповедь эта — не что иное, как имитация, но ему важно, тем не менее, чтобы она была не так уж далека от истины. Ему важно, другими словами, чтобы в намерениях участницы этой игры было хоть что-нибудь, что по крайней мере позволяло бы ему верить, что в его окрашенном виной наслаждении она принимает участие.

Искусство Жене, лиризм, с которым умеет поэт воссоздать речи своего гротескного персонажа, проявились и в том, что гротеску этому он сумел придать масштаб еще больший, поставив свой персонаж на котурны, чтобы карикатурность его тем самым еще более подчеркнуть. Мы видим, таким образом, как субъект — извращенец, разумеется — с охотой ищет в этом образе удовлетворение, получая, однако, его лишь постольку, поскольку образ этот является отражением функции, которая является по сути дела функцией означивания.

Другими словами, в первых трех больших сценах предстает нам у Жене в облике извращения то самое, что и берет, по сути дела, здесь свое имя, — то, иными словами, что можем мы, в дни полного развала, назвать, не стесняясь в выражениях, борделем, в котором мы все живем. Общество и характеризуется-то, по сути своей, не чем иным, как состоянием большего или меньшего упадка культуры. Вся путаница в отношениях — существенных, между тем — человека и речи представлена в этих сценах как на ладони. Ситуация эта нам хорошо знакома.

О чем же все-таки здесь идет речь? Речь идет о чем-то таком, что воплощает связь субъекта функциями веры в наиболее сакраментальных ее формах, выстраивая эти формы в порядки их последовательной деградации. И когда в какое-то мгновение выбор сделан, когда, говоря языком извращения, епископ, судья и генерал выступают перед нами в качестве специалистов, под вопросом оказывается связь субъекта с функцией речи.

Что же происходит? А происходит вот что. Связь эта, сколь бы вырожденной, искаженной она ни была (ведь это отношения, в которых каждый участник потерпел неудачу, в которых никому не удается найти себя), продолжает тем не менее на наших глазах существовать, как-то поддерживается, сохраняется. Хотя и незаконная, она остается нетронутой уже потому, что существует нечто такое, что мы зовем порядком.

К чему же, однако, этот порядок сводится, когда беспорядок, царящий в обществе, доходит до крайней степени? А сводится он к тому, что зовется у нас полицией. И вот эту последнюю правовую инстанцию, это последнее прибежище, последний аргумент порядка, этот так называемый "орган поддержания порядка", символизируемый установкой посреди общественного собрания, этой своего рода кухни, сооружения, первоначально представлявшего собой конструкцию из трех воткнутых в землю копий, орган, сводящий всю идею порядка к необходимости его поддержания, и призван воплотить в драме ключевой ее персонаж — префект полиции.

Гипотеза Жене, и вправду очень забавная, состоит, однако же, в том, что образ префекта полиции — того, на ком лежит забота о поддержании порядка и кто является последней инстанцией власти, тем. что от нее осталось, — не выглядит, однако, достаточно благородно, чтобы хоть один из престарелых посетителей борделя, прельстившись им, на его внешние признаки, атрибуты, роль и функции посягнул. Охотник, скажем, сыграть судью, находится легко — ему ничего не стоит войти в роль и потребовать у юной проститутки признания в воровстве, ссылаясь на то, что если, мол, ты не воровка, то какой же тогда из меня судья? О том, что говорит генерал своей кобыле, я вообще умолчу. А вот на роль префекта полиции не претендует никто.

Конечно, это только гипотеза. Мы недостаточно знакомы с борделями, чтобы наверняка утверждать, будто префекты полиции не возведены там покуда в достоинство персонажей, в шкуре которых можно наслаждаться. Что же касается пьесы, то в ней префект полиции, хороший приятель держательницы борделя (я не пытаюсь здесь теоретизировать, и ни на что конкретное тоже не намекаю), являясь каждый раз, озабоченно спрашивает: ну как, кто-нибудь просился стать перфектом полиции? Но этого так никогда и не происходит.

Да и формы-то у префекта полиции никакой нет. Перед нашими глазами прошли облачения епископа, тапочки судьи, генеральская фуражка (не говоря уже о его штанах), но человека, который пожелал бы заняться любовью в шкуре префекта полиции, — такого, увы, не нашлось. На этом весь сюжет пьесы и строится.

Тем временем вокруг борделя, где происходит действие, бушует революция. Все, что происходит внутри борделя (я не буду вам об этом рассказывать, чтобы не лишить вас удовольствия почитатьпьесу самим — знайте лишь, что все это не так схематично, как вам сейчас могло показаться: герои много кричат, дерутся — развлекаются, одним словом), — так вот, все, что происходит внутри, сопровождается треском автоматных очередей. В городе революция, и все обитательницы борделя уже готовятся пасть во цвете лет жертвами добродетельных и загорелых рабочих, призванных явить собой образ цельного, реального человека, ни минуты не испытывающего сомнений в том, что желание его может прийтись ко двору, может заявить о себе прямо гармоничным аккордом. Пролетарское сознание всегда верило в торжество морали, а право оно или ошибается, значения не имеет.

Важно другое: важно то, что Жене показывает нам (я вынужден многое пропускать), чем вся эта катавасия кончается. Префект полиции нисколько не сомневается — поскольку в этом и состоит его функция (почему и события в пьесе разворачиваются именно так, а не иначе), — что после революции, как и до нее, бордель также останется борделем. Он прекрасно знает, что революция в этом отношении не более чем игра.

Есть в пьесе еще одна прекрасная сцена, где потомственный дипломат, дипломат до мозга костей просвещает собравшуюся в доме иллюзий почтенную публику насчет того, что происходит в королевском дворце. Пребывающая там во всей полноте собственной законности королева вышивает, и в то же время не вышивает. Королева храпит, и в тоже время не храпит. Королева вышивает носовой платок. Посредине платка она вышивает лебедя, и не известно еще, сядет ли он в море, в пруд или же в чашку чая. На всем, что связано с полным исчезновением символа, я здесь не останавливаюсь.

Девушка, которая стала гласом революции, ее речью, является одной из проституток борделя. Некий добродетельный водопроводчик уводит ее оттуда, и она является в итоге в роли женщины во фригийском колпаке, женщины на баррикадах, оказываясь к тому же при этом чем-то наподобие Жанны д'Арк. Досконально зная диалектику мужчины — недаром она провела столько времени там, где предстает эта последняя во всей красе, — она прекрасно умеет говорить с этим полом и его убеждать. Но когда девушка эта, Шанталь, сраженная пулей, со сцены неожиданно исчезает, видимость власти воплощается в Ирме, содержательнице борделя. С каким неподдельным чувством превосходства берет она на себя функции королевы! Не приобретает ли при этом статус чистого символа и она?

Недаром же замечает автор, что кроме разве что драгоценностей ничего подлинного в ней нет.

Мы подходим к моменту, когда извращенцы, которых наблюдали мы во всей красе в первом акте, вписываются в режим власти и в самом деле полностью берут на себя те роли, которые разыгрывали только что в своих любовных забавах.

Довольно откровенный политический диалог завязывается затем между ними и префектом полиции, который нуждается в них, чтобы представлять ту власть, которая на смену свергнутому строю должна прийти. Берут они на себя новые роли крайне неохотно, прекрасно понимая, что одно дело наслаждаться жизнью в тепле и холе под защитой стен одного из тех учреждений, где, если подумать, как раз им-то порядок и поддерживается строже, чем где-либо, и совсем другое отдать себя на милость стихий, взвалив на себя ответственность, которую эти абсурдные по сути дела функции за собой влекут. Перед нами здесь, разумеется, откровенный'фарс.

И вот на завершение этого со вкусом разыгранного фарса и хочу я теперь ваше внимание обратить.

Во время разговора префекту полиции не дает покоя прежняя мысль: Не нашелся ли желающий побыть префектом полиции? Не нашелся ли кто-нибудь, кто оценил его, наконец, по достоинству? И вот, признавая, что удовлетворение, которое ему требуется, получить нелегко, отчаявшись дождаться события, которое санкционировало бы вступление его в ряды тех, чьи функции профанируются, а следовательно, пользуются уважением, префект полиции, теперь, когда ему удалось доказать, что весь порядок держится лишь на нем одном, или, другими словами, что вся власть заключается в кулаке (вывод весьма знаменательный: не случайно ведь открытие Фрейдом Идеала Я более или менее совпало по времени с появлением в Европе политической фигуры, предлагающей общественности единственный в своей простоте способ себя идентифицировать, — фигуры диктатора), советуется с теми, кто его окружает, по поводу подобающей его функции формы одежды, которая послужила бы этой функции символом, но испытывает, однако, при этом некоторое смущение. И неудивительно, ибо предложение его окружающих несколько шокирует — он хочет одеться фаллосом.

Не будет ли возражений со стороны Церкви? И он склоняется перед епископом, который, покачав в знак сомнения головой, дает понять, что в конечном счете голубка, символ Святого Духа, устроила бы Церковь больше. Генерал со своей стороны предлагает выкрасить символ в цвет национального флага. Другие поступающие предложения в этом же роде позволяют предположить, что сторонам довольно быстро удается прийти к тому, что называют в подобных случаях соглашением.

И вот тут-то и следует у Жене кульминационный сценический эффект. Одна из девушек, о роли которой в этой поистине изобилующей значениями пьесе я здесь умалчиваю, вбегает на сцену, еще не придя в себя от волнения по поводу того, что только что произошло. А произошло ни больше ни меньше, как следующее: водопроводчик, друг и спаситель ставшей революционным символом проститутки, лицо, в публичном доме известное, явился туда и потребовал себе все, что нужно, чтобы походить на префекта полиции.

Все растроганы до слез. Наконец-то! В борделе нашлось все необходимое, вплоть до парика. Префект полиции поражен: Откуда выузнали о парике? — Только вымогли думать, будто никто не знает, что вы носите парик, — отвечают ему. Когда водопроводчик (поистине героическое лицо в этой драме!) наряжается, наконец, префектом, проститутка делает вид, что швыряет ему в лицо, предварительно отрезав у него то, чем, как выражается она стыдливо, он никого больше не лишит девственности. При виде чего префект, уже находившийся было на верху блаженства, делает-таки невольно соответствующий жест, убеждаясь, что штука эта при нем осталась. Она действительно при нем осталась, и переход ее в статус символа в форме предложенного префектом фаллического костюма становится теперь бесполезен.

Вывод из всего этого совершенно ясен. Субъект, тот, что воплощает собой в пьесе простое свойственное человеку желание сделать свое существование и свою мысль — ценности, неотличимые от его плоти, — поистине своими, субъект, который выступает здесь как представляющий человека вообще, герой, сражавшийся ради того, чтобы все то, что мы до сих пор называли борделем, пришло в норму, заняло свое место и вернулось в то состояние, которое можно было бы признать вполне человеческим, — субъект этот вписывается в существующее, пройдя все испытания, лишь ценой кастрации. Ценой того, другими словами, что фаллос его вновь возводится в достоинство означающего — того, что можно дать или отнять, чем можно пожаловать или обделить, того, что совпадает в конечномсчете и притом самым откровенным манером, с образом Отца, того Отца, что есть сущий на небесах.

На этом комедия заканчивается. Кощунственна она? Или просто комична? Акценты мы можем расставлять по собственному усмотрению.

Полюса нашей схемы, к которой я позже еще вернусь, послужат ориентиром в том важнейшем разговоре о желании и наслаждении, азы которого я счел нужным сегодня вам предложить.

5 марта 1958 года

XVДевушка и фаллос

Апории Мелаии Кпяйп Фа.1л ос, юна чающее желании Теория фаллической фалы Критика Эрнеста. Джонса Шаг вперед

Наша работа предполагает, по меньшей мере, что вы отдаете себе отчет в том, какую мы преследуем цель. А цель у нас всегда одна: подвести вас к той точке зрения, с которой в полный рост предстанут перед вами те противоречия, тупики и трудности, из которых вся ваша практика соткана и которых вы теперь, обращаясь к различным частным теориям, избегаете, вплоть до того, что в самих терминах, которыми пользуетесь, этих гнездилищах ваших многочисленных алиби, допускаете смысловые сдвиги и подтасовки.

В прошлый раз мы говорили с вами о желании и наслаждении. Я хотел бы продвинуться сегодня еще немного вперед и в самом тексте Фрейда указать вам на одно конкретное дополнение, которое привносит он в свою теорию ввиду тех трудностей, которые вызывает она у его последователей. Однако в попытке присмотреться к вещам внимательнее, исходя при этом из нескольких заранее обдуманных требований, выясняется нечто такое, что заходит в смысле трудности куда дальше. Что касается нас, то мы тут можем, пожалуй, решиться на очередной, третий шаг.

Речь идет, собственно говоря, о фаллической позиции женщины, а точнее — о том, что называет Фрейд фаллической фазой.

Напомню то, на чем заострял я ваше внимание и к чему мы, в конечном счете, пришли. В ходе последних двух-трех наших встреч то желание, что является сердцевиной аналитического опосредования, мы начали худо-бедно артикулировать. Сводя воедино все нами сказанное, мы определили его самым широким образом как оглашаемое в значащей форме требование. Требование оташают, о нем дают знать — в том же смысле, в котором оглашают приговор или оглашают приказ. Требование это предполагает, таким образом, наличие другого — того, от которого нечто требуется, но такжеи того, для которого требование это имеет какой-то смысл; Другого, одним словом, среди многочисленных измерений которого есть и такое, где означающее, в котором оглашено требование, имеет какую-то силу. Что касается второго термина — означаемое или знаменуемое (в том смысле, в котором можно сказать: в ознаменование чего-то, в ознаменование моей воли) — то это очень важный пункт, который составил предмет нашего специального интереса. Термин этот предполагает в субъекте структурообразующее воздействие означающих, сама организация которых вносит в выражаемую ими потребность серьезные искажения, связанные с тем, что в требование вторгается здесь желание.

Я остановлюсь здесь, чтобы сделать краткое отступление.

В этом году мы, говоря преимущественно об образованиях бессознательного, одного из них, тем не менее, по соображениям времени и экономии, совсем еще не касались. Я имею в виду сновидение. Вы знаете, конечно, что говорите сновидении "Фрейд — он говорит, что сновидение выряжает желание. Но ведь мы, по большому счету, даже вопросом не задавались о том, что же оно, это желание сновидения, собой представляет. Ведь в каждом сновидении оно не одно. И если дневные желания дают ему повод и материал, то нас в нем, вестимо, интересует совсем другое — желание бессознательное.

Но каким образом Фрейд вообще его, это бессознательное желание, в сновидении разгадал? На каком основании заявляет он, что это желание существует? В чем именно он его усматривает? Ведь на первый взгляд ничего похожего на ту грамматику, в которой заявляет о себе желание, в сновидении нет. Если текст сновидения существует, то он представляет собой нечто такое, что предстоит перевести, выявив ту скрытую артикуляцию, которая заложена в его глубине. Но существует ли на уровне этой скрытой, замаскированной артикуляции что-то такое, что хоть как-нибудь выделяло бы, позволяло бы обнаружить то, что, собственно, сновидение артикулирует? На первый взгляд — ничего.

Обратите внимание: то. что Фрейд в сновидении опознает как желание, заявляет о себе, в конечном счете, тем самым, о чем я вам уже говорил — искажением потребности. Что, по сути дела, остается замаскированным, будучи артикулировано в материале, трансформирующем потребность до неузнаваемости. Процесс этот проходит через ряд форм, образов, выступающих в нем как означающие, а это свидетельствует о том, что мы имеем здесь дело с некоей структурой, причем со структурой в целом.

Структура эта является, разумеется, структурой субъекта, обусловленной тем, что действовать в нем должен целый ряд инстанций. Узнаем мы ее, однако, лишь в силу того факта, что все, происходящее в сновидении, подчинено модусам и видоизменениям означающего, структурам метафоры и метонимии, правилам сгущения и смещения. Закон выражения желания в сновидении — это закон означающего. Лишь путем истолкования того, что в том или ином конкретном сновидении артикулировано, можем мы различить, в конечном итоге, нечто такое, что является — чем собственно? — Чем то таким, что, как мы предполагаем, стремится к признанию; что имеет прямое отношение к нашему первому приключению; что в это означаемое событие вписано и себя артикулирует; что мы постоянно относим к чему-то первичному, что произошло с нами в детстве и впоследствии было вытеснено. Именно этому и даем мы, в конечном итоге, смысловое преимущество в том, что заявляет о себе в артикуляции сновидения.

Здесь предстает нашему вниманию нечто такое, что в означающем желания субъекта играет самую последнюю роль. Мы можем теперь это нечто назвать членораздельно — это не что иное, как то, что приключилось изначально с детским желанием — с тем сущностным желанием, что является желанием желания Другого, то есть желанием быть желанным. То, что в ходе этого приключения в субъект вписывается, подспудно остается в нем навсегда. В этом и заключается окончательная разгадка того, что интересует нас в сновидении. Бессознательное желание выступает под маской того, что случайно подбрасывает сновидению свой материал. Знак об этом желании подается нам лишь посредством тех, в каждом отдельном случае особых, условий, которые накладывает на желание закон означающего.

Я пытаюсь здесь приучить вас к тому, чтобы на место механической экономии поощрений, забот, фиксации, проявлений агрессии — всего, что остается в теории более или менее непроясненным, так как всегда носит частичный характер — стало у вас фундаментальное понятие изначальной зависимости субъекта от желания Другого. Все то, что выстраивается в субъекте в какую-то структуру, обязательно проходит для этого через механизм, под действием которого желание его с самого начала моделируется условиями требования. В ходе истории субъекта в его структуру вписываются, таким образом, те перипетии и превращения, в которых складывается, повинуясь закону желания Другого, его собственное желание. Вот почему самое глубокое желание субъекта, то, что остается задержанным в подсознании, становится не чем иным, как суммой — можно сказать, интегралом — нашего большого D, желания Другого.

Только это и объясняет известную вам эволюцию, которую проделал психоанализ, для которого первоначальные отношения с матерью стали настолько важными, что он, похоже, игнорирует теперь всю диалектику, им последующую, в том числе и диалектику эдипова комплекса.

Развитие это, имея верную цель, допускает, однако, промашку, когда ее формулирует. Самое главное ведь заключается на самом деле не в фрустрациях, как таковых, то есть не в той большей или меньшей порции Реального, которая была или не была субъекту уделена; самое главное — то в чем усмотрел или разглядел субъект это желание Другого, которое предстает перед ним как желание его матери. И важно лишь дать ему понять, в чем именно удалось или не удалось ему стать тем, кто этому х, этой неизвестной величине, представляющей собой желание его матери, отвечает.

Вот это действительно существенно. Не обратившая на это внимания Мелани Кляйн уже самим тем, что она к этому приблизилась, что она подошла к самой сути того, что в ребенке происходит, дала психоанализу очень много. Однако сформулировав свое открытие в терминах противостояния ребенка и фигуры матери, дальше отношений зеркального типа, отношений взаимного отражения, она не пошла. А потому и тело — поразительно уже то, что именно тело оказывается у нее на переднем плане, — материнское тело становится у нее оградой и обиталищем всего материала детских влечений, который может, путем проекции, в нем разместиться, тем более, что сами эти влечения мотивируются лишь агрессией, обязанной своим возникновением неизбежному разочарованию. В конечном счете, ничто в этой диалектике так и не способно вывести нас из механизма иллюзорной проекции, механизма построения мира путем прогрессивного самовоспроизведения первоначальных фантазмов. Генезис внешнего как места всего дурного остается чисто искусственным, так что подход субъекта к реальности в дальнейшем определяется в этом случае исключительно диалектикой его фантазии.

— Чтобы кляйновскую диалектику дополнить, нужно ввести в нее понятие о том внеположном, что дано субъекту заранее, дано не в качестве чего-то такого, что проецируется изнутри его самого, не как порождение собственных его влечений, а как то пространство, то место, где располагается желание Другого, где предстоит субъекту с Ним, этим Другим, встретиться.

Это единственный путь, который позволит нам разрешить апории, к которым приводит подход Мелани Кляйн, — подход, доказавший во многих отношениях свою плодотворность, но в то же время сводящий на нет, полностью исключивший или до неузнаваемости перестроивший — тихой сапой, сам того не замечая, и в то же время незаконно, ибо никак это го не мотивируя — первоначальную диалектику желания, как описал ее Фрейд, — диалектику, включающую в схему отношений матери и ребенка тот третий вектор, благодаря которому заявляет о себе через посредство матери присутствие за ней еще одной, третьей, желанной субъектом или соперничающей с ним, фигуры, фигуры отца.

Здесь-то и становится ясна справедливость той схемы, которую я дал вам. сказав, что в основу всего следует положить символическую триаду матери, ребенка, отца.

Отсутствие матери, или присутствие ее, уже самим тем, что оно вводит новое, символическое измерение, дает ребенку — полагаемому здесь не как субъект, а как чисто символическая величина — возможность быть или не быть ребенком затребованным.

Значение третьего, отцовского полюса в том, что именно он является тем, что все это позволяет или, наоборот, запрещает. Располагается он по ту сторону желания матери, располагается в качестве смысла, значащего присутствия, что позволяет, или, наоборот, не позволяет ему себя проявить. И как только порядок означающего устанавливается, субъект волей-неволей вынужден оказывается найти в нем себе по отношению к этим полюсам место.

Субъект вручает этому порядку свою конкретную и реальную жизнь. Жизнь эта включает отныне и желания в воображаемом смысле, желания в смысле плененности, завороженности субъекта образами, по отношению к которым он чувствует себя собственным Я, центром, господином, или, наоборот, объектом господства.

Вы сами знаете, что в воображаемых отношениях образ самого себя, образ своего тела играет у человека первоочередную роль и, в конечном счете, ставит в зависимость от себя все. То, как избирается этот образ у мужчины, глубочайшим образом связано с фактом открытости его той диалектике означающего, о которой мы только что говорили. Сведение пленяющих образов к единственному и центральному — к образу тела — имеет прямое отношение к фундаментальной для субъекта связи его с триадой означающих. Именно связь с триадой означающих и вводит в его существование тот третий полюс, в силу которого субъект, помимо своего противостояния матери, помимо своей плененности образом, требует, если можно так выразиться, еще одного — требует быть обозначенным. Именно по этой причине в плане воображения налицо три полюса.

Поскольку существовать мне предстоит в качестве означающего, по ту сторону моего Я и моего образа складывается минимальное символическое поле, где налицо должен быть признактого, что желание мое, обязательно проходящее через требование, о котором я должен в плане символическом подать знак, нуждается в обозначении. Другими словами, мне нужен общий символ того зазора, который всегда отделяет меня от моего желания — зазора, в силу которого желание мое всегда отмечено искажением, которое претерпевает оно, вступая в ранг означающего. И у зазора этого, у этой фундаментальной нехватки, необходимой, чтобы ввести мое желание в означающее, чтобы превратить его в то желание, с которым я в аналитической диалектике имею дело, символ такой действительно есть. Он-то как раз и указывает на означаемое в качестве такового — вечно означаемого, вечно искаженного, вечно остающегося где-то сбоку.

Именно его наличие и утверждается схемой, которую я вам дал. Перед вами здесь треугольник, который располагается для субъекта на уровне воображаемого. Вот его образ, / [image]. Вот точка, где складывается его собственное Я, m[moi]. Aздесь, на третьей вершине, располагается то, что обозначил я греческий буквой φ- фаллос.

Вывести функцию фаллоса как элемента, который в диалектике вступления субъекта в существование и его сексуального самоопределения является основополагающим, было бы невозможно, не сделай мы из него то фундаментальное означающее, с помощью которого желание субъекта — независимо от того, идет ли речь о мужчине или о женщине — только и может дать знать о себе как таковое.

Факт есть факт: желание субъекта, каково бы это желание ни было, так или иначе соотнесено у него оказывается с фаллосом.

Конечно, речь идет о желании самого субъекта, но поскольку значение свое получено им от Другого, своей властью субъекта обязан он знаку — знаку, получить который он может лишь при условии, что лишит себя чего-то такого, чья нехватка как раз и станет для всего остального масштабом ценности.

Это не результат логического вывода. Это данные аналитического опыта. Это сама суть фрейдовского открытия.

Именно поэтому в 1931 году, в работе ÜberdieweiblicheSexualität, и делает Фрейд утверждение — поначалу проблематичное, недостаточно обоснованное, еще нуждающееся в раскрытии — на которое так бурно откликнулись в первую очередь аналитики-женщины, в том числе Элен Дейч, Карен Хорни, Мелани Кляйн, Жозин Мюллер, и которое впоследствии, обобщив эти отклики и приведя формулировку проблемы в соответствие с постановкой ее у Фрейда, откомментировал в своем выступлении Эрнест Джонс.

Этим утверждением мы сейчас и займемся.

2

Подойдем к вопросу в наиболее парадоксальной его постановке.

В первую очередь парадокс возникает в плане наблюдений чисто эмпирического характера. "Какмой опыт о том свидетельствует, фаллос находится в центре не только у мужчины, но и у женщины", — констатирует Фрейд тоном натуралиста.

В соответствии с общей формулой, которую я только что попытался вам дать, Фрейд показал, что введение субъекта в диалектику, которая позволит ему занять определенное место и положение в числе тех, кто призван воспроизвести черты человека в следующем поколении, то есть позволит ему, в свою очередь, стать отцом — что введение это неосуществимо в принципе без того, что является, как я недавно сказал вам, тем основным увечьем, в силу которого и становится фаллос скипетром, означающим власти — тем, благодаря чему усвояется человеком мужественность. Это все мы с вами у Фрейда поняли. Но он идет дальше, показывая нам, каким образом тот же самый фаллос обнаруживается в центре диалектики женской. Здесь, похоже, зияет некая недосказанность.

Возведение мужчины в достоинство мужчины мы еще могли, худо-бедно, объяснить в терминах борьбы и биологического соперничества. Но в отношении женщины подобное утверждение звучит парадоксально. Фрейд ограничивается поначалу тем, что преподносит его как результат наблюдения, который, как и все получаемые эмпирическим путем выводы, предстает как нечто естественное, природное.

Точно таким же, похоже, образом, представляет он дело, заявляя — будем держаться его собственных выражений — что поначалу девочка, как и мальчик, желает мать. Но есть только один способ желать. Так что поначалу девочка уверена, что у нее имеется фаллос. Уверена она в наличии фаллоса и у матери.

Это означает, что в ходе естественной эволюции своих влечений субъект, минуя, от одного переноса к другому, череду обусловленных инстинктом фаз, приходит в итоге, посредством ряда форм, первой из которых является материнская грудь, к тому фаллическому фантазму, в силу которого дочь занимает по отношению к матери мужскую позицию. Чтобы она признала за собой позицию, более ей подобающую, позицию женщины, необходимо вмешательство куда более сложное, нежели в случае мальчика. У Фрейда же дело предстает так, будто признание девочкой своей женской позиции не только в принципе безосновательно, но и обречено с самого начала остаться несостоятельным.

Подобное утверждение, откровенно идущее вразрез с природой, выглядит парадоксом куда как не безобидным. Куда сообразнее этой последней было бы, по-видимому, предположить наличие между мальчиками и девочками определенной симметрии, выделив у девочки такой орган, как вагина, или даже, как выразился один исследователь, вагинальный рот. Более того, мы располагаем наблюдениями, которые, на мой взгляд, фрейдовским данным противоречат. В раннем возрасте у субъектов можно обнаружить следы примитивных переживаний, свидетельствующих о том, что, вопреки представлениям об изначальном заблуждении, налицо имеется нечто такое, что — по крайней мере косвенно — вызывает у субъекта в момент кормления живую реакцию. Девочка грудного возраста выказывает какие-то эмоции, пусть смутные, которые можно не совсем безосновательно соотнести с глубоким телесным эмоциональным переживанием. Локализовать это переживание исходя из воспоминаний трудно. В целом, однако, оно позволяет приравнять, посредством серии последовательных превращений, рот, через который происходит кормление, отверстию вагинальному — отверстию, которое впоследствии, на этапе уже сформированной женственности, как раз и выполняет функцию органа вби-

Образования бессознательного: глава XVрающего и даже засасывающего.

Все это факты, в верности которых можно убедиться на опыте. Они-то и создают картину той непрерывности, в которой, иди у нас речь лишь о миграции эрогенного влечения, легко прослеживался бы царский путь эволюции женственности на биологическом уровне. Это и есть картина, защитником и теоретиком которой выступает Джонс, утверждая, что по целому ряду принципиальных соображений он никак не может признать, будто сексуальность женщины обречена разыгрываться путем настолько обходным и искусственным.

В итоге Джонс предлагает теорию, которая то, что предстает у Фрейда как результат наблюдений, пункт за пунктом оспаривает — в основе фаллической фазы у девочки лежит, согласно Джонсу, влечение, опирающееся, по его мнению, на два естественных элемента. Против первого из них возражений нет — это врожденная биологическая двуполость. Надо признать, однако, что это пункт чисто теоретический и нам, в чем мы вполне согласны с держащимся того же мнения Джонсом, малодоступный. Другое дело — наличие у девочки зачаточного фаллического органа. Именно клитор, с которым связаны первые удовольствия от мастурбации, способен дать начало фаллическому фантазму — фантазму, который ту решающую роль, что приписывал ему Фрейд, здесь как раз и играет. Ведь именно это Фрейд и подчеркивал: фаллическая фаза, согласно ему, — это фаллическая фаза клитора; фантазматический пенис — это преувеличенное представление о том маленьком пенисе, который в анатомии женщины и в самом деле присутствует.

То, что девочка занимает, в конечном счете, позицию женщины, объясняется, по Фрейду, ее разочарованием. Именно этим разочарованием обусловлен выход ее из фаллической фазы. Обходной путь этот предусмотрен однако, согласно Фрейду, естественным механизмом. Здесь-то, какутверждает Фрейд, и выполняет эдипов комплекс ту нормализующую роль, к которой он предназначен, хотя происходит это у девочек, по сравнению с мальчиками, прямо противоположным образом. Эдипов комплекс дает девочке доступ к недостающему ей пенису. Происходит же это путем знакомства ее с пенисом мужским — независимо оттого, обнаруживает ли девочка его у кого-то из своих товарищей, или приписывает отцу.

Именно разочарование, именно утрата иллюзий в отношении возникающих на определенном этапе фаллической фазы фантазмов и знаменует собой вступление девочки в эдипов комплекс — такова теория г-жи Лампл де Гроот, одной из первых аналитиков, следовавших в этом вопросе по стопам Фрейда. Она абсолютно верно заметила, что фазы, в которых девочка проходит комплекс Эдипа, следуют в обратном порядке. Поначалу, вступая в комплекс, девочка имеет дело с матерью. Неудача, которую девочка в этих отношениях терпит, становится началом как отношений ее с отцом, так и всего того, что приведет она в конечном итоге в норму, приравняв пенис, которым не будет обладать никогда, к ребенку, которого реально сможет иметь и которого вместо этого пениса сможет дать.

Обратите внимание — здесь вновь оказываются перед нами те самые ориентиры, о которых мы с вамиуже говорили. Ύζκ, Penisneidстановится здесь ведущим звеном вхождения женщины в эдипову диалектику — подобно тому, как кастрация находится в центре этой диалектики у мужчины. Конечно, критические замечания, которые я в дальнейшем здесь сформулирую, равно как и уже приведенная мною критика Джонса, способны поставить под сомнение эту концепцию, которая при первом подходе к аналитической теории действительно может показаться искусственной.

На этом мы несколько задержимся. Вслед за Джонсом, который тоже на этом заостряет внимание, мне хотелось бы подчеркнуть, что употребление термина Penisneidприменительно к разным этапам эдиповой эволюции у девочек неоднозначно. Дело в том, что в период между вступлением в эдипов комплекс и выходом из него Penisneidпредстает в трех различных формах — формах, которые были охарактеризованы Фрейдом в связи с фаллической фазой.

Во-первых, существует Penisneidв смысле фантазма. Это не что иное, как чаяние, как долго, порою всю жизнь, сохраняющееся пожелание, чтобы клитор на самом деле был пенисом. Фрейд настаивает на том, что фантазм этот, оказавшись на первом плане, бывает неустраним.

Совершенно иной смысл получает Penisneid, появляясь в момент, когда предметом желания субъекта является пенис отца. Это момент, когда субъект проявляет интерес к реальности пениса там, где тот есть, и видит, куда следует направить усилия, чтобы обладать им. В результате ожидания его оказываются обмануты — виной чему как эдипов запрет, так и физиологическая невозможность в чистом виде.

И, наконец, входе дальнейшей эволюции возникает фантазм обретения ребенка от отца, то есть фантазм обладания пенисом в символической форме.

Вспомните теперь о трех формах утраты, которые я в связи с комплексом кастрации вас научил различать, и подумайте, которая из этих трех форм соответствует каждому из трех наших терминов.

Фрустрация является воображаемой, но объект ее вполне реален. Именно в этом смысле тот факт, что девочка отцовского пениса не получает, переживается ею как обманутое ожидание.

Лишение, напротив, совершенно реально, хотя объект его является чисто символическим. И в самом деле — когда у маленькой девочки нет ребенка от отца, о том, чтобы он у нее был, в действительности не могло быть и речи. Она просто еще не способна к деторождению. Ребенок выступает здесь всего-навсего как символ — причем символ того самого реального объекта, который и был предметом ее обманутых ожиданий. Таким образом, в определенный момент развития желание субъекта иметь от отца ребенка оборачивается для него лишением.

Остается рассмотреть, что соответствует кастрации, символически ампутирующей у субъекта нечто воображаемое. Ясно, что речь в данном случае идет о фантазме.

Какова бы концепция Фрейда ни была, но уточняя позицию девочки по отношению к ее клитору он находится на верном пути — рано или поздно наступает момент, когда от мысли о том, на что она питала до поры, по крайней мере, надежду — о том, что из клитора этого выйдет что-нибудь не менее значительное, чем пенис — ей приходится окончательно отказаться. Именно на этом уровне и находится то, что занимает в структуре место кастрации — вспомните формулы, которые я счел нужным вам дать, говоря о кастрации в том избранном пункте, где она проявляется, то есть у мальчика.

О том, действительно ли все сосредоточено у девочки вокруг влечения, связанного с клитором, можно, конечно, спорить. Можно прослеживать обходные пути, которыми авантюра эдипова комплекса следует, — что и было сделано, как сами вы убедитесь, рассматривая вместе со мной критику Джонса. Нельзя, однако, не отметить при этом, насколько удачно встраивается в структурную перспективу пункт, который, по Фрейду, соответствует у женского субъекта кастрации. Именно на уровне фантазматических отношений — при условии, разумеется, что они приобретают достоинство означаю-

щего — должен этот симметричный пункт так или иначе располагаться.

Все дело теперь в том, чтобы понять, как именно это, собственно, происходит. Пункт этот является ключевым вовсе не потому, что он в анализе используется. У Фрейда он несомненно является ключевым оттого, что тот, похоже, пытается с его помощью пролить свет на историю наблюдаемой во влечении аномалии, а это как раз и вызывает со стороны определенных субъектов неприятие и протест, во многом обусловленные их чисто биологическими предубеждениями. Но сами возражения их поневоле, как вы вскоре увидите, говорят о многом. Сама природа вещей приводит их к целому ряду формулировок, которые как раз и позволяют нам сделать теперь очередной шаг вперед.

Речь, в конечном счете, идет о том, чтобы, выйдя за рамки теории естественных влечений, понять, что фаллос как раз и выступает здесь в форме, которую я во вступлении к этому занятию обозначил. Я говорю о том, к чему мы с вами, следуя сразу нескольким путями, вплотную приблизились, — о том, что фаллос выступает здесь в качестве означающего.

Перейдем теперь к возражениям, высказанным Джонсом в ответ Фрейду.

3

Существует три важных статьи Джонса на эту тему. Одна из них, написанная в 1935 году, называется EarlyFemaleSexuality- о ней-то нам и предстоит сегодня поговорить. Предшествовала ей статья ThePhallicPhase, представленная тремя годами раньше, в сентябре 1932 года, на конгрессе в Висбадене, а также статья под заглавием EarlyDevelopmentofFemaleSexuality, с которой он выступил в сентябре 1927 года на конгрессе в Инсбруке — та самая, на которую ссылается Фрейд в своей статье 1931 года, открещиваясь в нескольких строчках, надо сказать, в довольно презрительных выражениях, от мнений Джонса, который в Фаллической фазе собственно и формулирует, отвечая ему, свою, в общем самостоятельную позицию, пытаясь в то же время следовать букве Фрейда настолько близко, насколько это возможно.

Третья статья, на которую я и буду сегодня опираться, в отношении нашей сегодняшней темы особенно показательна. К тому же она представляет собой наиболее развитый этап построенийДжонса. Написана она была четыре года спустя после опубликования статьи Фрейда о женской сексуальности. Доклад, легший в основу статьи, был сделан по просьбе Федерна, тогдашнего вице-президента Венского психоаналитического общества. В Вену доклад был привезен не случайно — важно было предложить вниманию венского кружка то, что Джонс представил как общее мнение лондонских свих коллег — мнение, уже тогда опиравшееся в основном на клинический опыт Кляйн и ее последователей.

Джонс проводит, как это свойственно лондонским аналитикам, очень четкие противопоставления, в результате чего изложение много выигрывает в простоте и ясности, давая, таким образом, дискуссии обильную пищу. Очень интересно остановиться на некоторых его замечаниях, следуя тексту статьи как можно ближе.

В первую очередь Джонс отмечает, что, изучая ребенка, очень трудно, как показывает опыт, обнаружить у девочки пресловутую мужскую позицию, которую она должна, якобы, занять по отношению к матери с наступлением так называемой фаллической фазы. Чем более приближаемся мы к истокам, тем более оказываемся перед лицом чего-то в этом отношении критического. Я извиняюсь, если текст этот порой уводит нас немного в сторону от той магистральной линии, которой мы здесь придерживаемся, но мнения автора достойны упоминания — хотя бы лишь в связи с тем, о чем они нам поневоле напоминают.

Предположения Джонса, сразу скажу, с самого начала направлены, по сути дела, на то, что он в конце статьи формулирует недвусмысленно — является ли женщина в качестве женщины существом рожденным, born, или же сделанным, сфабрикованным, made·: Именно этим вопросом он задается, и именно в этом вопросе против мнения Фрейда решительно восстает. По сути дела, он все время упирается в эту альтернативу. Конечно, работа его подводит итоги конкретных наблюдений над детским поведением, позволяющих где-то возразить Фрейду, где-то согласиться с ним, в любом случае, его подправить, но занимает его все время именно то, что в конце он и формулирует окончательно как вопрос — да или нет?. На само деле он полагает, что тут выбора быть не может, что один из ответов заведомо исключен — нельзя же, в самом деле, всерьез защищать мнение, из которого вытекает, что половина человечества состоит из существ сделанных, made, то есть сфабрикованных на конвейере эдипова комплекса.

Похоже, ему не приходит при этом в голову, что и мужчин, если уж на то пошло, фабрикуют на том же самом конвейере. Тем не менее, сам факт, что женщины вступают на этот путь с багажом, который им не принадлежит, является для него достаточным основанием для суждений весьма даже категорических.

Суть этих суждений заключается в следующем. Да, мы действительно наблюдаем, что у маленькой девочки в определенный момент ее развития на первый план выходит именно фаллос, а с ним и та триада, то желание, которое, в несколько двусмысленной и столь проблематичной для нас форме, заявляет о себе в качестве Penisneid. Что же это такое? Объяснения Джонса сводятся к тому, что перед нами в данном случае защитное образование, некое сопоставимое с фобией отклонение. Выход из фаллической фазы следует, таким образом, рассматривать как излечение от своего рода фобии — пусть общераспространенной и, так сказать, нормальной, но представляющей собой явление того же порядка и с тем же механизмом, что и фобия вообще.

Коли уж я, по своему обыкновению, взял быка за рога, надо тут же добавить, что есть в аргументации Джонса нечто, говорящее в пользу нашего собственного подхода — вспомните, каким образом пытался я сформулировать для вас функцию фобии. Если отношение девочки к фаллосу и вправду правомерно представлять себе так, как описывает его Джонс, то мы, безусловно, приближаемся здесь ктой концепции, которую выстраивал я, утверждая, что в эдиповых отношениях маленькой девочки фаллос выступает в качестве привилегированного означающего элемента.

Значит ли это, что мы присоединяемся к мнению Джонса? Конечно, нет. Вы помните различие, которое проводил я между фобией и фетишем — так вот, фаллос играет здесь роль не фобическо-го объекта, а скорее именно фетиша. Мы к этому в дальнейшем еще вернемся.

Обратимся теперь к отправной точке критических суждений Джонса и посмотрим, откуда же, по его мнению, эта фобия возникает. Оказывается, фобия эта является, с его точки зрения, защитным образованием против опасности, которую несут с собой, как для мальчика, так и для девочки, простейшие их влечения. В данном случае, однако, речь идет именно о девочке, и Джонс отмечает здесь, что первоначальное ее отношение к матери — именно это имею я в виду, говоря, что нам предстоит встретиться с чем-то очень

своеобразным — свидетельствует о том, что поначалу ее позиция является женской. По словам Джонса, она далека оттого, чтобы вести себя по отношению к матери как мужчина по отношению к женщине. Her mother she regards not as a man regards a woman, as a creature whose wishes to receive something it is a pleasure to fulfill. Итак, если верить Джонсу, мужчина считает женщину созданием, чье желание что-то получить является удовольствием удовлетворить и исполнить.

Надо сознаться, что столь сложные представления об othooic-ниях между мужчиной и женщиной по меньшей мере парадоксально проецировать на уровень, который мы здесь рассматриваем. Совершенно очевидно, что говоря о мужской позиции девочки, Фрейд не имеет в виду той высшей — сомнительно, чтобы уже достигнутой — ступени цивилизации, где роль мужчины состоит в том, чтобы удовлетворять все пожелания женщины. Поэтому нельзя не отметить, что выходя из-под пера человека, выступающего в этой области под знаменем натурализма, теория эта лишний раз свидетельствует о том, насколько зыбкая почва ожидает нас там, где возникают в доказательствах — да еще с самого начала — промахи столь очевидные. Хорошо, по крайней мере, уже то, что позицию мужчины по отношению к женщине автор не путает с позицией ребенка по отношению к матери.

Итак, следуя Мелани Кляйн, автор подводит нас к той кринке с молоком, именуемой матерью, которую ребенок рассматривает — я процитирую здесь Джонса — как регзоп whohabeensuccessfulinfillingherselfwithjustthethingsthechildwantssobadly. Слово successfulособенно здесь уместно, так как подразумевает — хотя Джонсу это, похоже, и не приходило в голову — что если положение дел тому тексту, который вкладывает он в уста ребенка, действительно соответствует, то материнский субъект является существом, испытывающим желание. Лицо, которому что-то в данном случае удалось, — это именно мать, так как именно ей посчастливилось наполнить себя тем, чего так отчаянно жаждет ребенок, той материей вещей жидких и твердых, которая приносит ему столь большую радость.

Первоначальные переживания детей приходится, конечно, изучать буквально под лупой, но Мелани Кляйн, внимательнейшим образом проанализировав поведение детей в возрасте трех-четырех лет, обнаружила наличие у них определенных отношений с объектом, который я охарактеризовал когда-то как царство материнского тела. Нельзя не признать, что уже сам факт такого открытия представляет собой выдающийся вклад в дело психоанализа.

Формулирует Кляйн это открытие, говоря о том, что рассматривается в ее работе как "ультра-ранняя" стадия Эдипа. Рисунки ребенка, проходящих) эту стадию, свидетельствуют, что внутри этого материнского царства располагается то, что назвал я, имея в виду китайскую историю, соперничающими княжествами — ребенок помещает на рисунке внутри этого поля все то, что для него значимо, что-то означает — братьев, сестер, собственные испражнения. Все это вместе обитает в материнском теле, все с самого начала находится у нее внутри — в том числе помещает туда ребенок и то, что диалектика исследования позволяет опознать в качестве отцовского фаллоса. Этот последний присутствует там с самого начала, представляя собой элемент особенно враждебный и вредоносный по отношению к нуждам ребенка, связанным с обладанием содержимым материнского тела.

Трудно не обратить внимание на то, что данные эти лишний раз подчеркивают и углубляют сомнительный характер тех отношений, которые преподносятся нам здесь ничтоже сумняшеся как естественные, хотя для нас очевидно теперь, что они с самого начала обладают структурой и что структура эта задана тем, что назвал я недавно батареей означающих — означающих, выстроенных таким образом, что никакие связи естественные, биологические, мотивировать эти отношения ни в коем случае не могли.

Таким образом, уже на уровне этого раннего опыта выходит на сцену в диалектике ребенка фаллос. И хотя отсылка к фаллосу предстает у Мелани Кляйн как нечто такое, что прочитала в предложенном ей ребенком материале она сама, факт не кажется от этого менее поразительным. Появление на первом плане пениса в качестве боле доступной, более удобной и в каком-то смысле более совершенной груди — этого нельзя не признать, это дано нам на опыте.

Раз это дано в опыте, на это можно опираться. И все же о самоочевидности здесь говорить не приходится. Что, собственно, делает из пениса предмет более доступный, более удобный и приносящий больше наслаждения, чем материнская грудь, с которой ребенок имел дело первоначально? По сути дела, это вопрос о том, что пенис означает, то есть о первом вступлении ребенка в диалектику означающего. Все дальнейшие аргументы Джонса ведут лишь к тому, что вопрос этот приобретает все большую настоятельность.

Джонс, как его предпосылки и требуют, вынужден заявить, что фаллос не может выступать здесь ничем, кроме средства и алиби определенного рода защиты. Он предполагает, таким образом, что " поначалу девочка проявляет некоторый либидинально обусловленный интерес к восприятию, на примитивном уровне, своего собственного, женского, органа, объясняя затем, почему получается так, что восприятие это она впоследствии вытесняет. Отношение ребенка женского пола к своему половому органу выдает беспокойство куда большее, чем такое же отношение у мальчика, и объясняется это, по мнению Джонса, тем, что орган девочки является чем-то более внутренним, более смутным, что источники первых его движений кроются в глубине его самого. Откуда и та роль, которую играет у девочки клитор.

Если Джонс не останавливается в данном случае перед сравнительно наивными формулировками, то я уверен, лишь для того, чтобы лучше выявить стоящие за ними зависимости. Клитор — утверждает он, — будучи внешним органом, позволяет субъекту проецировать на него свои страхи и быть относительно уверенным на его счет, так как субъект всегда может, манипулируя им, или, в крайнем случае, посмотрев на него, убедиться, что орган этот на месте. В дальнейшем то, что Джонс называет потребностг>ю в уверенности, так и будет связываться женщиной с внешним объектами — обликом, одеждой, — что позволит ей смягчить свою тревогу, перенося ее на предметы, которые никак с происхождением этой тревоги не связаны. Именно поэтому относительно происхождения ее она как раз чаще всего и ошибается.

Как вы сами видите, перед нами еще один фактор, говорящий в пользу того, что на первый план в качестве предела, полагающего границу тревоге, должен, будучи элементом внешним, себя обнаруживающим, выступить именно фаллос. Такова диалектика рассуждений Джонса. Насколько она основательна, нам еще предстоит выяснить.

Диалектика эта вынуждает его представить фаллическую фазу как фаллическую позицию — позицию, позволяющую ребенку отстранить от себя тревогу, сосредоточив ее на чем-то доступном, в то время как собственные его желания орального и садистского характера, направленные на внутренность тела матери, немедленно возбуждают ответные страхи и предстают ребенку- девочке в виде опасности, способной угрожать ей изнутри собственного ее тела. Таково, согласно Джонсу, происхождение фаллической позиции — происхождение, роднящее ее с фобией.

Итак, фаллос несомненно выступает в данном случае в качестве органа доступного, внешнего, но чисто фантазматического и потому в дальнейшем способного вновь со сцены исчезнуть. Страхи, обусловленные враждебностью, будут впоследствии смягчены путем переноса их с матери на другие объекты. Эрогенность и тревога, связанные с внутренними органами, будут смещены в процессе мастурбационной практики. В конечном счете, утверждает Джонс, отношение к женскому объекту утратит свой частичный характер и сможет сместиться на другие объекты. Что же касается той первоначальной тревоги, что не имеет имени, тревоги, связанной с женским половым органом и соответствую щей у девочки преследующему мальчика страху кастрации, то и она со временем претерпит изменения, превратившись мало-помалу в тот страх быть оставленной, который Джонс считает для женской психологии характерным.

Такова стоящая перед нами проблема, и мы посмотрим сейчас, каксобирается решить ее Фрейд. Его позиция — это позиция наблюдателя, и потому мысль свою он формулирует как это делал бы наблюдатель-натуралист.

Связь с фаллической фазой имеет природу влечения. Исходным пунктом в становлении женственности является либидо, которое по природе своей является, скажем так — чтобы называть вещи своими именами, не следуя Джонсу с его несколько карикатурной критикой, — активным. Субъект приходит к женской позиции по мере того, как разочарованию удается, путем серии преобразований и отождествлений, породить в нем требование, обращенное к отцовскому персонажу — требование чего-то такого, что исполнило бы его желание.

В конечном счете, предположение Фрейда — недвусмысленно, кстати, им сформулированное — состоит в том, что первоначальные детские запросы, как он говорит, ziellos, бесцельны. Субъекту нужно все, и лишь на опыте убедившись, что нужду эту удовлетворить невозможно, он занимает мало-помалу позицию более нормативную. Будучи сама по себе проблематичной, формулировка эта закладывает, однако, основу, которая позволит нам артикулировать проблему в терминах требования и желания — тех самых, которыми пытаюсь я здесь оперировать.

Джонс, отвечая Фрейду, его позицию наблюдателя-натуралиста, его естественно исторический подход одобряет — только вот выводы кажутся ему вовсе не естественными./lвот у меня они выйдут гораздо естественнее — он так прямо и говорит. История фаллической фобии — всего лишь обходной маневр на пути к позиции, которая природой уже изначально задана. Женщина с самого начала родится, born, как таковая, и позиция ее — это с самого начала позиция рта, поглощающего, сосущего рта. Справившись с фобией, представляющей собой не более чем обходной маневр, она в эту позицию вновь возвратится. То, что вы называете фаллической позицией, — это лишь искусственное, вывернутое наизнанку описание фобии, вызванной у ребенка собственной враждебностью и агрессивностью по отношению к матери. Это всего лишь небольшое отклонение в целиком заданном инстинктами поведенческом цикле, завершив который женщина по праву вернется на свою естественную позицию — позицию вагинальную.

Такова, в общих чертах, концепция Эрнеста Джонса.

4

В ответ я попытаюсь сформулировать следующее.

Ни в диалектику, ни в механику кляйновского подхода фаллос совершенно не вписывается. Фаллос вообще мыслим лишь в том случае, если он с самого начала работает как означающее нехватки, означающее зазора, дистанции между требованием субъекта и его желанием. Чтобы желание это постичь, необходимо путем дедукции установить то, как происходит вступление субъекта в означающий цикл — вступление, для него обязательное. Если женщина, как это ни парадоксально, тоже должна через это означающее пройти, то происходит это потому, что задача, которая ей предстоит, состоит не в том, чтобы реализовать какую-то изначально заданную женскую позицию, а в том, чтобы вступить в определенную диалектику обмена. И если мужчина, особь мужского пола, самим фактом своего существования в качестве означающего от всех запретов, образующих эдиповы отношения, освобожден, то девочке предстоит вписаться в цикл брачно-родственных обменов, превратившись в предмет обмена самой.

Как всякий корректно проведенный анализ на деле показывает, в основе структуры эдиповых отношений лежит то, что женщина должна предложить себя — или, точнее, признать себя — в качестве элемента цикла обменов. Значение этого факт огромно — с природной точки зрения он сказывается на человеке куда больше, чем любые замеченные нами до сих пор аномалии в развитии его инстинктов. И мы должны быть готовы к тому, что на уровне воображаемом, на уровне желания, на тех обходных путях, которыми девочке самой предстоит в мир означающего войти, факт этот будет как-то представлен.

Тот факт, что девочке, как и мальчику, предстоит вписаться в мир означающего, акцентирован у нее тем желанием, которое, будучи означаемым, всегда сохранит определенную дистанцию, определенный зазор по отношению ко всему, что может иметь какое-то отношение к естественной, природной потребности. Ибо само вступление в диалектику означающего требует, чтобы какая-то часть естественных отношений была отсечена, принесена в жертву. Для чего? Да именно для того, чтобы сделать эту часть означающим элементом — тем самым, который означает собой введение в диалектику требования.

Обратите внимание, что мы возвращаемся — в чем нет, на мой взгляд, ничего удивительного — к необходимости, вам только что мною заявленной со всей прямотой, которой это социологическое замечание, основанное на всех известных нам фактах и сформулированное недавно в Структурах родства Леви-Строссом, требует — к печальной необходимости для половины человечества стать означающим обмена, протекающего по самым различным законам — относительно простым в элементарных структурах родства или имеющим куда более запутанную разветвленность в структурах более сложных. На самом деле, диалектика включения ребенка в систему означающих представляет собой — в том виде, в котором мы ее наблюдаем — своего рода оборотную сторону вхождения женщины в качестве означающего объекта в то, что мы можем назвать диалектикой социальной — в кавычках, конечно, так как мы считаем своим долгом всячески подчеркивать зависимость социального от означающей и комбинаторной структуры. Но когда ребенок в эту социальную означающую диалектику включается — что мы наблюдем? А вот что: не существует желания, от которого он зависел бы более тесно и непосредственно, чем желание женщины, причем происходит это постольку, поскольку желание это как раз и обозначено тем, чего ей не хватает — фаллосом.

Я, собственно, уже показал вам, что все, что выглядит в развитии ребенка как срыв или неудача, вплоть до самых серьезных из этих

срывов, связано с тем, что ребенок предстоит матери не один, что наряду с ним матери предстоит еще и означающее ее желания, то есть фаллос. Мы подходим здесь к тому, что послужит предметом нашего следующего занятия.

Одно из двух. Либо ребенок вступает в диалектику, делается объектом в череде обменов и в один прекрасный момент от отца и матери, то есть от первоначальных объектов своего желания, отказывается. Либо он эти объекты сохраняет. То есть, другими словами, сохраняет за ними нечто такое, что гораздо больше их ценности, потому что ценность — это как раз то, что, собственно, подлежит обмену. Но если после того, как объекты эти становятся означающими, он продолжает стремиться к ним как объектам своего желания, то эдипова привязанность навсегда сохраняется, то есть детское отношение к родительским объектам в прошлое не уходит. И вот в той мере, строго в той мере, в которой оно в прошлое не уходит, как раз и наблюдаем мы — выражаясь здесь в самой общей форме — те смещения и извращения желания, которые показывают нам, что внутри воображаемых отношений с эдиповыми объектами ни о какой нормативности не может быть речи.

Почему? Да потому, что даже в отношениях самых примитивных, в отношениях ребенка с матерью, всегда имеется еще один, третий элемент — фаллос как объект желания матери. Он-то и ставит непреодолимую преграду удовлетворению желания ребенка — желанию, которое как раз и заключается в том, чтобы самому быть единственным объектом желания матери. Что и подсказывает ребенку целый ряд решений, заключающихся в той или иной редукции или идентификации внутри данной триады. Если мать становится фаллической или место матери занимает фаллос, то мы имеем дело с фетишизмом. Если ребенок осуществляет соединение фаллоса и матери, без которого никакое удовлетворение для него невозможно, в самом себе, интимным образом, то перед нами случай трансвестизма. Короче говоря, в той мере, в какой ребенок, это существо, вступающее со своими естественными потребностями в диалектику означающего, от своего объекта не отказывается, желание его оказывается неудовлетворенным.

Удовлетворенным же оно оказывается лишь при условии, что от него отчасти отказываются. Именно это имел я поначалу в виду, когда говорил, что желание должно стать требованием, то есть желанием, которое в силу существования и вмешательства означающего стало желанием обозначенным, другими словами — желанием отчужденным.

1 марта 1958 года