VII Эдип с Моисеем и отец первобытной орды

Знание господина в чистом виде. Недуг неучей.

Генеалогия прибавочной стоимости.

Поле глупости.

Эдип, сновидение Фрейда.

Пытаясь сформулировать для вас, что такое дискурс аналитика, я исходил из того, с чем он очевидно имеет немало родственных черт — из дискурса господина.

Значение анализа обусловлено тем, что истина дискурса господина замаскирована.

1

Охарактеризовать место, которое я обозначил как место истины — одну из тех четырех позиций, где располагаются артикуляционные элементы, на которых зиждется непротиворечивость моего построения, очевидная лишь тогда, когда дискурсы эти приведены во взаимодействие, — можно лишь присмотревшись внимательнее к функционированию того, что обнаруживается, будучи на этом месте артикулировано. Это не является особенностью данного места — то же самое можно сказать и о прочих.

Простая локализация, состоявшая в обозначении этих мест как верхнего справа или верхнего слева, не может, естественно, нас устроить. Речь идет об уровне эквивалентности в их функционировании. Можно сказать, например, что Sj в дискурсе господина может быть конгруэнтно, или эквивалентно, тому, что функционирует как S2в университетском дискурсе, то есть в том, что я, пытаясь как-то вашумысль на правильный лад настроить, так охарактеризовал. M(S,)«U(S2)

Место, о котором идет речь, функционирует, скажем так, в качестве места команды, веления, в то время как место, которое располагается в моих маленьких четвероногих схемках под ним, это место истины, и с ним связаны свои собственные проблемы.

На уровне дискурса господина место наверху слева может принадлежать — что, на первый взгляд, может показаться, откровенно говоря, произвольным — исключительно $, тому, что на первом этапе не полагает себя безмятежно себе тождественным. Можно сказать, что принцип господствующего, дискурса, ставшего господином (maitr-ise), состоит в его вере в собственную однозначность.

Шаг вперед, сделанный психоанализом, состоит, разумеется, в том, что для него субъект уже не является однозначным. Два года назад, пытаясь сформулировать, что такое психоаналитический акт — проект, так и оставшийся неосуществленным и к которому мне, как и ко многим другим, уже не вернуться, — я предложил вам четкую формулу — я или не мыслю, или не есть. Альтернатива эта, стоит к ней обратиться, окажется теме дискурса господина очень созвучной.

К тому же, чтобы обосновать ее, стоит, наверное, обратиться к ней там, где очевидность ее не вызывает сомнений. Чтобы стало ясно, что субъект действительно находится перед лицом того vel, которое находит свое выражение в формуле я или не мыслю, или не есть, необходимо, чтобы формула эта сама заняла господствующее место — и происходит это в дискурсе истерика. Там, где я мыслю, я не узнаю себя, там меня нет — вот оно, бессознательное. Там, где я есть, слишком светло, чтобы заблудиться.

На самом деле, посмотрев на вещи таким образом, видишь, что если на уровне дискурса господина это оставалось столь долго незаметным, то оттого лишь, что сама структура этого места разделение субъекта обязательно маскирует.

Разве не говорил я вам, какое высказывание способно занимать место истины? Истина, говорил я, обязательно недосказана, и в_ качестве модели этого я привел вам загадку. Потому что истина всегда предстает нам именно так, а вовсе не как вопрос. Загадка — это то, на что мы должны ответить под угрозой неминуемой смерти. А вопросом об истине задаются, как давно всем известно, только администраторы. Что есть истина? — мы хорошо знаем, из чьих уст этот вопрос слышали.

Но одно дело та форма недосказанности, в которой истина вынуждена выступать, а совсем другое — то разделение субъекта, которое этим обстоятельством пользуется, чтобы себя не выдать. Разделение субъекта — это совершенно иное дело. Если там, где он не есть, он мыслит, если там, где он не мыслит, он есть, то оттого, ясное дело, что он есть и там и тут. Я бы сказал даже, что для Spaltungэто определение непригодно. Субъект причастен Реальному в том, что Реальное, по-видимому, невозможно. Используя образ, подвернувшийся мне чисто случайно, можно сказать, что дело с субъектом обстоит точно так же, как с электроном, описываемым одновременно волновой и корпускулярной теориями. Мы вынуждены признать, что один и тот же электрон одновременно проходит через два удаленных друг от друга отверстия. Поэтому то, что мы имеем в виду, говоря о расщеплении, Spaltung, субъекта, представляет собой явление иного порядка по сравнению с тем, в силу чего истину невозможно представить себе иначе, как недосказанной.

Есть нечто важное, что нужно здесь подчеркнуть. В силу самой амбивалентности этой — воспользуемся здесь вновь этим словом, но уже в несколько другом смысле — в силу амбивалентности, не позволяющей представить себе истину иначе, как недосказанной, каждая из формул, в которых записаны наши дискурсы, принимает значения в высшей степени противоположные.


ris6.jpg

Хорош этот дискурс, или же плох? Я нарочно назвал его университетским, потому что именно университетскийдискурс показывает нам, в чем он может погрешать, но это, к тому же, тот самый дискурс, сама базовая структура которого демонстрирует то, на чем зиждется дискурс современной науки.

S2занимает в нем господствующее место — знание пришло на место веления, заповеди, на то место, что первоначально занимал господин. Но почему именно господствующее означающее оказывается на уровне истины — господствующее означающее, призванное нести повеление господина?

Именно этим обусловлено направление, которое приняла современная наука после некоторых колебаний, заметных еще у Гаусса, например, из записей которого нам известно, что он вплотную подошел к открытиям, сделанным впоследствии Риманом, но так и не решился свои результаты предать огласке. Слишком далеко заходить не стоит — зачем вводить в оборот знание, пусть даже чисто логического порядка, если оно способно поколебать определенные устои?

Ясно, что теперь времена другие. И связано это с прогрессом, с тем поворотом на одну четверть, который предоставляет господство знанию, смещенному со своего исконного места на уровне раба и ставшему чистым знанием господина, знанием, ему целиком подведомственным.

В наше время ни у кого и мысли не придет остановить процесс артикуляции научного дискурса на том основании, что это не приведет к добру. Дело теперь, Бог видит, обстоит именно так. Мы уже проделали путь от молекулярной структуры к расщеплению атома. Кому придет в голову, что можно остановить то, что, опираясь на игру знаков, на отвлеченную от содержания чистую комбинаторику, настоятельно требует поверить теоретические выкладки Реальным и, обнаружив невозможное, сделать его источником невиданного могущества?

Невозможно ослушаться повеления, которое оттуда, с места того, что является истиной науки, исходит — Продолжай! Иди вперед, к новым знаниям!

Именно в силу этого знака, в силу того, что знак господина занимает именно это место, любой вопрос об истине оказывается под спудом, и, в частности, любой вопрос отом, что за ним, знаком S1(заповедью продолжай узнавать, может скрываться, о той тайне, которую знак этот, занимая это место, скрывает, о том, что он, знак, занимающий это место, собой представляет.

В области наук, осмеливающихся именоваться гуманитарными, заповедь продолжай узнавать вызвала на наших глазах немалую суматоху. Здесь, как и во всех прочих моих четвероногих схемах, работает, как всегда, то, что стоит сверху справа — работает для того, чтобы воссияла истина, потому что смысл работы именно в этом. В дискурсе господина это место занимает раб, в дискурсе науки — это а, ученик.

С этим словом можно немножко и поиграть, возможно, это позволило бы взглянуть на вопрос с неожиданной стороны.

В настоящее время он, студент, вынужден продолжать познание в плане физических наук. В плане наук гуманитарных мы наблюдаем, между тем, нечто такое, для чего следовало бы применить новое слово. Я не знаю еще, насколько удачно вот это, но я тем не менее на вскидку, по интуиции его предлагаю — неуч.

Надеюсь, со словом этим мне повезет больше, чем со словом serpilliиre, половая тряпка, которое я предложил в свое время использовать вместо фамилии Flaceliиre. Слово неуч больше подходит для наук гуманитарных. Ученик чувствует себя неучем, так как он, как и всякий другой работник — поглядите на три остальные схемы, — должен произвести какой-то продукт.

То, что я говорю, вызывает реакции, которые с этой позицией связаны. Хоть и редко, но время от времени это случается, что доставляет мне немалое удовольствие. Когда я начал преподавание в Нормальной школе, молодежь проявила активный интерес к обсуждению субъекта науки, который я сделал предметом первого занятия своего семинара 1965 года. Но при всей актуальности этого предмета, ясно, что это еще не все. Студентов немного обескуражили, объяснив им, что субъекта науки не существует, причем в тот самый момент, когда они готовы были приветствовать его появление в отношениях между нулем и единицей у Фреге. Им показали, что прогресс математической логики позволил субъект науки полностью аннулировать — не наложить на него швы, а, наоборот, испарить.

Несчастье неучей заключается, однако, отчасти, в том, что им предлагается, тем не менее, восстановить субъект науки в собственной шкуре, что, судя по последним известиям, создает в зоне гуманитарных наук некоторые трудности. Таким образом, для науки, столь прочно укорененной, с одной стороны, и делающей столь триумфальные успехи — достаточно триумфальные, чтобы называться гуманитарной, потому, конечно же, что людей она рассматривает не иначе как гумус, — с другой, происходят вещи, которые возвращают нас с небес на землю и позволяют осязаемо почувствовать, что происходит, когда на уровне истины фигурирует заповедь в чистом виде, заповедь господина.

Не подумайте только, будто какой-то господин там остался. Там осталась лишь заповедь, категорический императив, гласящий — продолжай познавать! Вовсе не требуется, чтобы там кто-то был. Мы все, как говорил Паскаль, поднялись на борт дискурса науки. Недосказанность остается, однако, в своих правах, так как в вопросе о субъекте гуманитарных наук ни малейшей ясности, очевидно, нет.

Я хотел бы заранее предостеречь вас от мысли, которая может у какого-нибудь ретрограда возникнуть, будто из речей моих следует, что прогресс науки необходимо затормозить, вернувшись к сомнению Гаусса, откуда брезжит нам якобы надежда спасения. Приписав мне подобные выводы, вы выставили бы меня отъявленным реакционером. Я заранее их озвучиваю, так как в определенной среде, вращаться в которой я, честно говоря, не склонен, то, что я говорю, действительно может к подобным недоразумениям подать повод. Необходимо, однако, проникнуться той мыслью, что все, что я говорю, направлено на одно — достичь ясности. Ни о каком прогрессе, в смысле счастливого выхода из положения, у меня речи нет.

Возникая, истина действительно порой разрешает дело счастливым образом, но в других случаях она гибельна. Я не знаю, почему истина должна непременно идти на пользу. Чтобы такое подумать, нужно быть поистине одержимым, так как все вокруг говорит об обратном.

2

Если говорить о так называемой позиции аналитика — случай маловероятный, так как неизвестно еще, есть ли они, аналитики, вообще, хотя гипотетически наличие их можно предположить — на место заповеди заступает объект а собственной персоной. Именно идентифицировавшись с объектом а, то есть с тем, что предстает субъекту в качестве причины его желания, аналитик предлагает себя в психоанализе, этом безумном предприятии — безумном, ибо оно пускается по следу желания знать, — как мишень.

Я уже в самом начале сказал, что желание знать, или, как придумали его называть, эпистемологическое влечение, не существует само по себе. Нужно разобраться в том, откуда оно возникает. Как я уже говорил, господин не придумал этого сам. Кто-то должен был ему это внушить. Это вовсе не психоаналитик, которого, Бог видит, надо бывает еще поискать. Психоаналитик больше ничего не внушает, он предлагает себя в качестве мишени чему-то такому, в чем застряло жало этого самого проблематичного из желаний.

Мы к этому в дальнейшем вернемся. А покуда отметим, что структура пресловутого дискурса аналитика говорит субъекту — взгляните на схему — примерно следующее: Не стесняйтесь, говорите все, что приходит вам в голову, как бы плохо это ни вязалось друг с другом, как бы очевидно не становилось при этом, что вы или не думаете, или не существуете вовсе, все сгодится, все, что бы вы ни сказали, только приветствуется.


ris2.jpg

Странно, правда? Странно по причинам, которые нам придется разобрать подробнее, но набросать которые мы можем уже сейчас.

Как вы уже видели, на верхнем этаже структуры дискурса господина записаны отношения, имеющие основополагающее значение, — те отношения, что связывают господина с рабом. Посредством их, dixit Гегель, раб со временем продемонстрирует ему свою истину и посредством их же, dixit Маркс, суждено ему все это время трудиться, чтобы не дать очагу избыточного наслаждения угаснуть.

Но почему должен он, собственно, его, это избыточное наслаждение, господину отдать? Здесь явно кроется какой-то секрет. У Маркса завуалированным оказывается то, что господин, которому это избыточное наслаждение причитается, заранее от всего, и в первую очередь от наслаждения, отказался — отказался, поскольку рискнул своей жизнью и остался в этом рискованном положении, как ясно у Гегеля об этом сказано, навсегда. Да, он лишил раба права распоряжаться собственным телом, но это сущий пустяк — ведь наслаждение он оставил ему.

Каким образом оказывается, что наслаждение предъявляет-таки господину свои требования? Я, по-моему, как-то раз это вам уже объяснял, но важные вещи не худо и повторить. Господин делает в данном случае какое-то усилие, необходимое, чтобы дела шли своим чередом. Другими словами, он отдает команды. Но выполняя свою функцию господина, он что-то при этом теряет. И хотя бы в силу этой утраты что-то ему должно быть возвращено — это как раз избыточное наслаждение и есть.

Если бы он, в своем ожесточенном стремлении подвергнуть себя кастрации, это избыточное наслаждение не обратил в деньги, если бы он не сделал его тем самым прибавочной стоимостью, то есть не построил бы, другими словами, капитализм, Маркс, безусловно, заметил бы, что прибавочная стоимость — это избыточное наслаждение и есть. Но так или иначе, капитализм был построен, и функция прибавочной стоимости в полной мере обнаружила свои губительные последствия. Тем не менее, чтобы окончательно в этих последствиях разобраться, не худо было бы выяснить, при каких обстоятельствах заявила она о себе впервые. И мало, как оказалось, национализировать средства производства в пределах отдельно взятой социалистической страны — мы все равно не покончим с ней, пока не узнаем, что она собой представляет.

В дискурсе господина — а избыточное наслаждение получает свое место, что ни говорите, именно там — отсутствует какая бы то ни было связь между тем, что станет в той или иной степени причиной желания господина, этого типа, который ничего в таких вещах обычно не понимает, с одной стороны, и тем, что представляет собой его истину, с другой. По сути дела, здесь, на нижнем этаже, между ними глухая преграда.


ris19.jpg

Преграде этой на уровне дискурса господина мы вполне способны дать имя — это наслаждение, хотя бы потому, что оно, наслаждение это, в сущности запрещено. Получают его разве что урывками — ведь я уже говорил вам, во что это выльется, если в нем идти до конца, так что возвращаться к этим смертоносным фантазмам мы здесь не станем.

Интерес этой содержащей определение дискурса господина формулы состоит в том, что только в ней налицо невозможность того сочленения, которое в другом месте характеризовало у нас фантазм, связь а с разделением субъекта- (Я 0 а).

Дискурс господина в основе своей фантазм заведомо исключает. Именно это и делает его, в сущности, совершенно слепым.

Тот факт, что в других дискурсах, в особенности в дискурсе аналитическом, где он располагается вполне уравновешенным образом на горизонтальной линии, фантазм может найти себе выход, проливает на основы дискурса господина дополнительный свет.

Как бы то ни было, но вернувшись на уровень дискурса аналитика, приходится констатировать, что именно знание, то есть вся наличная артикуляция S2, все, что только можно узнать, занимает у меня в формуле позицию истины. Все, что поддается познанию, призвано в дискурсе аналитика функционировать в регистре истины. Мы чувствуем, что это интересует нас. Но что это может значить? Не случайно сделал я небольшое отступление, заговорив о современном положении дел. Малотерпимость — скажем так, по отношению к той бешеной скачке, что знание в так называемой научной форме, то есть современное знание, приняло, — вотчто, даже если мы не способны разглядеть ничего дальше своего носа, может навести нас на мысль, что если рассмотрение знания в качестве истины и получит какой-то смысл, то исключительно благодаря нашей маленькой схеме-вертушке — при условии, конечно, что мы ей доверимся.

Именно поэтому, кстати говоря, я был прав, например, обещав, когда я начал было говорить об именах отца и мне тут же заткнули рот, что к этой теме я больше никогда не вернусь. Я понимаю, что это звучит невежливо, вызывающе. И как знать, найдутся, может быть, люди, фанатики науки, которые скажут мне: Ты говоришь продолжай познавать, но тогда ты должен сказать нам, что ты об именах отца знаешь. Нет, я не стану говорить об именах отца, и не стану именно потому, что не имею отношения к университетскому дискурсу.

Я всего-навсего маленький аналитик, отброшенный камень, даже если в анализах я становлюсь камнем краеугольным. Как только я поднимаюсь с кресла, у меня появляется право пойти отдохнуть. Роли меняются — отверженный камень ложится во главу угла. Но бывает и наоборот — краеугольный камень отправляется отдыхать. Именно в этом смысле у меня, возможно, есть шансы на какие-то изменения. Если вынуть краеугольный камень, рухнет все здание. Некоторых привлекает подобная перспектива.

Но довольно шуток. Я просто не понимаю, что разговор об имени отца мог бы нам дать, поскольку там, где он ведется, то есть на уровне, где знание функционирует в качестве истины, мы так или иначе обречены на невозможность на эту, еще расплывчатую для нас тему отношений между знанием и истиной, высказать что-либо, что не носило бы на себе черты недосказанности.

Я не знаю, чувствуете ли вы, что из этого следует. Это значит, что если мы в этой области каким-то образом высказываемся, то у сказанного обязательно окажется другая сторона, которая именно в силу высказывания этого станет абсолютно неразличимой, совершенно необъяснимой. Так что в конечном итоге можно выбрать, о чем говорить, и в выборе этом есть определенная произвольность. Если я не говорю об имени отца, это позволяет мне говорить о чем-тодругом. Это другое тоже будет иметь отношение к истине, но совсем не то же, что у субъекта — здесь все иначе. Это было небольшим отступлением.

3

Вернемся к тому, что происходит со знанием на месте истины — месте, которое занимает оно в дискурсе аналитика.

То, на что я вам сейчас открою глаза, прозвучит, мне кажется, для вас неожиданностью. Но вы наверняка помните, так или иначе, что исконный держатель этого места имеет имя — это миф.

Чтобы увидеть это, не обязательно было дожидаться того момента, когда дискурс господина достигнет полного своего развития, обнаружив свою суть в причудливом совокуплении дискурса капиталиста с наукой. Это было очевидно всегда — и, во всяком случае, только это и бросается нам в глаза, когда речь заходит об истине, о первой истине, по меньшей мере, о той, что, как-никак, немного интересует нас, хотя наука и заставляет нас от этой истины отказаться, предлагая взамен лишь императив продолжай познание в определенной области — в области, как ни странно, которая к тому, что тебя, маленького человека, волнует, прямого отношения не имеет. Итак, место это занимает миф.

В наши дни миф успел стать разделом лингвистики. Я лишь хочу сказать, что самое серьезное, что можно сегодня о мифе услышать, опирается на лингвистику.

В связи с этим я не могу не посоветовать вам обратиться к одиннадцатой главе Структурной антропологии, сборника статей моего друга Леви-Стросса, — к главе, посвященной структуре мифов. Вы увидите, что в ней проводится та самая мысль, которую вы только что услышали от меня — мысль о том, что истина держится только на недосказанности.

Первое же серьезное исследование тех единств, как он их называет, или мифем, приводит к следующему результату — Леви-Стросс за то, что я скажу, не в ответе, так как я его тексту буквально не следую. Невозможность найти соответствие между группами связей — пакетами связей, как он определяет мифы — преодолевается, или, скажем так, заменяется, утверждением, что две противоречивые связи оказываются идентичны ровно в той мере, в которой каждая из них, противоречит, как и другая, самой себе. Другими словами, недосказанность является внутренним законом любого истинного высказывания и лучше всего воплощается это в мифе.

Можно, конечно, выразить свое недовольство тем, что мы остаемся в психоанализе на уровне мифа. Знаете ли вы, как отнеслись специалисты по мифологии к тому, как использовал психоанализ центральный, типичный для него миф, миф об Эдипе? Я думаю, что на вопрос этот вы все легко ответите. И это весьма занятно.

Есть люди, которые занимаются изучением мифов очень давно. И не нужно было дожидаться моего друга Леви-Стросса, который внес в это дело исключительную ясность, чтобы функцией мифа живо интересоваться. Существует среда, где все прекрасно знают, что такое миф, несмотря на то, что его вовсе не обязательно понимают именно так, как я только что попытался вам его очертить — хотя, с другой стороны, трудно представить себе, чтобы даже тупица не сумел разглядеть, что все, что можно сказать о мифе, сводится к тому, что истина является в нем в виде чередования прямо противоположных вещей, что необходимо поворачивать их друг относительно друга. И это относится ко всему, что было выработано с тех пор, пока стоит мир, вплоть до таких, тонко разработанных мифов высшего порядка, как миф о Инь и Янь.

О мифе можно наговорить много глупостей, потому что это область глупостей по преимуществу. А глупости, как я вам всегда говорил, они и есть истина. Это одно и тоже. Истина — она позволяет говорить что угодно. Все истинно — при условии, что вы исключите противное. Но то, что дело обстоит так, остается не без последствий.

Так вот, для тех, кто не знает, скажу, что значение, которое Фрейд придает эдипову мифу, для специалистов по мифам просто смешно. Все это представляется им совершенно неуместным.

Откуда та привилегия, которую миф в анализе получает? Первое же серьезное исследование, которое было на эту тему проделано, показало, что дело обстоит куда сложнее. В той же статье Клод Леви-Стросс, который не боится обвинения в голословности, приводит полную версию эдипова мифа. И сразу становится видно, что речь в нем идет совсем не о том, ложиться с матерью в постель или нет.

Тем не менее занятно, к примеру, что такой солидный, умный, хорошо образованный, учившийся у Боаса и примкнувший затем к Леви-Строссу исследователь, как Кребер, написав разгромную книгу о Тотеме и Табу, впоследствии, двадцать лет спустя, публикует работу, в которой замечает, что книга эта, по-видимому, должна была быть написана, что в ней что-то есть, хотя он так и не сумел сказать, что именно, и что миф об Эдипе действительно содержит какую-то изюминку. Он ничего больше не добавляет, но в связи с той критикой, которой он некогда подверг книгу Фрейда, признание это заслуживает внимания. Его собственная критика раздражала его, не давала ему покоя, тем более, что она стала всеобщим достоянием и любой студент охотно присоединялся к хору хулителей — этого он перенести не мог.

Что касается книги Тотем и табу, то не худо было бы — я не знаю, хотите ли вы, чтобы мы этим в нынешнем году занялись — изучить ее композицию. Трудно представить себе что-либо более нескладное. Если я проповедую возвращение к Фрейду, это еще не значит, что я не могу позволить себе назвать Тотем и табу нескладной. Именно потому и стоит вернуться к Фрейду — нужно понять, что если у человека, умевшего думать и писать так, как он, выходит из под пера нечто до такой степени нескладное, на это должны быть свои причины. Я не хотел бы примешивать сюда Моисея и монотеизм — не будем сейчас о нем говорить, так как разговор о нем нам как раз еще предстоит.

Как видите, я постепенно навожу у вас в головах определенный порядок, хотя и не пытался вас сразу провести в дамки. Я в свое время проделал, конечно, всю эту дорогу сам, помощников у меня не было — некому было объяснить мне, что такое образования бессознательного или, скажем, объектное отношение. Вы подумаете, что теперь я просто выделываю фокусы вокруг Фрейда. На самом деле, речь идет совсем о другом.

Попробуем понемногу разобраться в том, какую роль играет у Фрейда миф об Эдипе. Поскольку торопиться мне некуда, я тему эту сегодня не закончу. Рассуждать о ней я могу без устали. Так что буду говорить как Бог на душу положит, и посмотрим, куда это мало-помалу нас приведет.

4

Начну с конца и скажу сразу, к чему я клоню, так как не вижу причины не открыть карты. Я, собственно, собирался вести дело совсем иначе, но так будет, по крайней мере, какая-то ясность.

Я не собираюсь утверждать, будто от эдипа нет никакого проку, или отрицать, что он имеет к тому, что мы делаем, какое-то отношение. Психоаналитикам от него проку нет, это точно, но поскольку психоаналитики не обязательно таковыми являются, это еще ни о чем не говорит. Психоаналитики все больше и больше занимаются тем, что, на самом деле, необычайно важно — ролью матери. И я к подобным вещам уже начал искать подход.

Роль матери — это ее, матери, желание. Это самое главное. Желание матери не является чем-то таким, что можно снести с безразличием, что оставляет вас равнодушным. Оно всегда чревато какой-то порчей. Огромный крокодил, у которого ты во рту — вот что такое мать. И никогда не знаешь, не взбредет ли ей в голову свою пасть захлопнуть. Вот что оно такое, желание матери.

Я попытался, однако, объяснить вам, что кое на что рассчитывать все же можно. Я говорю сейчас простые вещи, я импровизирую. Существует там, в пасти, наготове некий валик — каменный, разумеется — который не дает ей закрыться. Это то, что называют фаллосом. Этот валик поможет вам в случае, если пасть все-таки захлопнется.

Все это я уже объяснял в свое время — в то время, когда я говорил для людей, к которым нужен был щадящий подход, для психоаналитиков. Чтобы они поняли, нужно было прибегать к таким вот грубым примерам. Впрочем, они перестали меня понимать. Именно на этом уровне говорил я с ними об отцовской метафоре. Я никогда не говорил об эдиповом комплексе иначе, как в этой форме. Это говорит о чем-то, не правда ли? Я сказал, что это отцовская метафора, в то время как Фрейд представляет нам вещи совершенно иным образом. Он настаивает, в частности, что история эта, история с убийством отца первобытной орды, эта дарвиновская благоглупость, действительно имела место. Отец орды — можно подумать, что кто-нибудь о нем, об этом отце орды, что-нибудь знает. Орангутангов мы видели, но никаких следов отца первобытной орды никто пока еще не встречал.

Фрейд придает значение тому, что это было на самом деле. Для него это важно. Он специально написал Тотем и табу, чтобы это сказать — сказать, что это действительно произошло и что отсюда все началось. То есть все наши беды — и беда быть психоаналитиком в том числе.

Это поразительно — мог бы найтись хоть кто-нибудь, кого бы вопрос об отцовской метафоре хоть немного задел, кто сумел бы хоть немного в него углубиться. Мне всегда хотелось, чтобы хоть кто-нибудь сделал шаг вперед, проложил мне колею, указал дорогу. Но этого, так или иначе, не случилось, и вопрос об эдипе так и остается не затронутым.

Я сделаю несколько предварительных замечаний, потому что в этом деле от нас требуется предельная четкость. Уловками тут не отделаешься. Есть вещь, в которой мы, психоаналитики, поднаторели — это умение отличить явное содержание от латентного. В этом наш опыт и заключается.

Для анализирующего пациента, место которого на схеме здесь, в $, содержание — это его знание. Он пришел сюда, чтобы узнать то, чего он, зная это, в то же самое время не знает. Это и есть бессознательное. Для психоаналитика латентное содержание находится с другой стороны, в S, Для него латентное содержание — это истолкование, которое он собирается предложить — не в качестве знания, которое мы у субъекта находим, а в качестве того привходящего, что сообщает ему смысл. Замечание это может некоторым психоаналитикам оказаться полезным.

Оставим пока разговор о латентном и явном содержании в стороне, запомнив пока лишь термины. Что такое миф? Не отвечайте все сразу. Это явное содержание.

В качестве определения этого мало, и мы только что определили его по другому. Но если миф можно расписать по карточкам и разложить их потом, чтобы посмотреть, какие комбинации из них выстраиваются, то ясно, что он относится к разряду явного. Два мифа относятся друг к другу так же, как эти мои машинки с их поворотами на девяносто градусов, причем и то и другое дает результат. Мои буковки на доске — это не латентное, это явное. Но что они тут тогда делают? Явное содержание — его надо подвергнуть проверке. И сделав это, мы увидим, что оно не так явно, как кажется.

Для начала — я делаю, что могу — обратимся к нашей маленькой истории.

Комплекс Эдипа в том виде, в котором его Фрейд, ссылаясь на Софокла, рассказывает, вовсе не рассматривается им как миф. Для него это история, рассказанная Софоклом, за вычетом, как вы сами убедитесь, того, что является в ней трагическим. Согласно Фрейду, пьеса Софокла обнаруживает, что, убив отца, человек спит с матерью — убийство отца и материнское наслаждение, в обоих смыслах, как наслаждение матерью и наслаждение самой матери. То обстоятельство, что Эдип знать не знает ни о том, что убил отца, ни о том, что доставляет наслаждение матери и получает от этого наслаждение сам, ничего не меняет, поскольку это как раз и делает историю хорошей иллюстрацией бессознательного.

Я, кажется, уже обратил некогда внимание на двусмысленность использования термина бессознательное. В качестве имени существительного оно указывает на вытесненный представитель представления. Используя его как прилагательное, можно сказать, что бедный Эдип совершал бессознательные поступки. Здесь налицо по меньшей мере двусмысленность. Как бы то ни было, это нас не смущает. Но чтобы это нас и не смущало, хорошо бы разобраться в том, что это все значит.

Итак, с одной стороны, миф об Эдипе, заимствованный у Софокла. С другой, кошмарная история, о которой у нас шларечь, история убийства отца первобытной орды. Интересно, что результат этого убийства прямо противоположный.

Папаша имеет их всех — что уже неправдоподобно — зачем понадобилось ему иметь их всех сразу? Но и ребята его не лыком шиты — у них тоже есть свои виды. В общем, его убивают. Последствия это имеет совершенно иные, чем в эдиповом мифе — когда со стариком, старой обезьяной, покончено, происходят две вещи. Одна из них, замечу по ходу дела, просто невероятна — убийцы обнаруживают, что они братья. Это вам даст, наконец, хоть какое-то представление о том, что такое братство, и я вам сейчас предварительно несколько слов об этом скажу — у нас будет еще, может быть, время вернуться к этому перед концом учебного года.

Энергия, которая уходит у нас на братание, наглядно доказывает, что мы никакие не братья. Даже в единокровном брате мы и то не вполне уверены — хромосомы у него могут оказаться совсем другие. Этот раж братства, не говоря уже о свободе и равенстве, пристал к нам, как накипь, и хорошо бы посмотреть, что за ним кроется.

Я лично вижу для братства — между гуманоидами, конечно, то есть все в том же гумусе — одну-единственную причину — это сегрегация. Мы, ясное дело, живем в эпоху, когда от сегрегации этой остался пшик. Сегрегации, если почитать журналы, больше не существует. Беда в том, однако, что в обществе — мне не хочется, обратите внимание, называть его человеческим, потому что я думаю, о чем говорю, я выбираю выражения, я не принадлежу, прямо скажу, к левым, — что в обществе, повторяю, все, что существует, основано на сегрегации и, в первую очередь, на братстве.

Никакое братство просто немыслимо, не имеет под собой, как я сказал уже, никакой основы, никакой научной основы, пока оно не изолировано, не выделено из всего прочего. Важно увидеть функцию этого братства и понять, почему оно сложилось. Все это просто бросается в глаза, и делать вид, будто это не так, нельзя — к добру это не приведет.

Я, как видите, недоговариваю. Если я не говорю вам, почему это так, то прежде всего потому, что, сказав, что это так, сказать, почему это так, я уже не могу. Вот вам пример недосказанности.

Но как бы то ни было, они обнаружили, что являются братьями. Да, но во имя какого сегрегационного принципа? Другими словами, для мифа этого маловато. И тут они единогласно решают не трогать своих мамаш. Их же у них много, Они могут меняться, потому что папаша имел их всех. Каждый может спать с мамашей своего брата, потому что братьями они являются исключительно по отцу.

Никому до сих пор и в голову не приходило, насколько далек Тотем и табу от того, что имеют в виду обычно, когда ссылаются на Софокла.

Но верх всего — это, разумеется, Моисей. Почему так нужно, чтобы Моисея убили? Фрейд объясняет, и это у него самое впечатляющее — для того, чтобы он мог вернуться в пророках, вернуться, конечно же, путем вытеснения, путем — увы, так он думает — мнезической передачи посредством хромосом.

Замечание недалекого Джонса, что Фрейд, мол, похоже, не читал Дарвина, вполне резонно. Только он его все-таки читал, потому что именно на Дарвина он опирается, когда пишет Тотем и табу.

Не случайно Моисей имонотеизм, как и все, что Фрейдом написано, поражает воображение. Будучи не связанным предрассудками, можно сознаться себе, что в работе этой явно не сходятся концы с концами. Об этом мы позже поговорим. Но что действительно верно, так это то, что здесь, в истории с пророками, наслаждения нет и следа.

Сообщаю вам — как знать, возможно кто-нибудь из присутствующих сможет мне оказаться полезен, — что я пустился на поиски книги, которая послужила стержнем конструкции, построенной Фрейдом — я имею в виду вышедшую в 1922 году работу Зеллина под заглавием Mose und seine Bedeutungfьr die israelitisch-jьdishe Religionsgeschichte.

Имя этого Зеллина небезызвестно. Я достал его книгу Двенадцать пророков. Он начинает с пророка Осии. Это один из так называемых малых пророков, но, как говорится, удалых. Именно у него, похоже, находят указания на то событие, которое представляло собой, возможно, умерщвление Моисея.

Я, должен признаться, не дожидался Зеллина, чтобы прочитать Осию. Но за книгой, о которой я вам сказал, я безуспешно охочусь всю жизнь, и это начинает приводить меня в бешенство. Ее нет в Национальной библиотеке, ее нет во Всемирном израильском союзе, и я всю Европу обшарил, чтобы ее найти. Но я все-таки не теряю надежды ее однажды заполучить. Если у кого-нибудь из вас она случайно в кармане, дайте ее мне после занятия, я верну.

Одно, по крайней мере, в тексте Осии совершенно ясно. Вообще, этот текст Осии — нечто неслыханное. Я не знаю, сколько из присутствующих читали Библию. Я не могу сказать, что на чтении Библии был воспитан, потому что происхожу из католической семьи. А жаль. Зато, впрочем, я читаю ее сейчас — сейчас это покрывает время довольно продолжительное — и чтение это безумно интересно. Этот семейный бред, эти заклинания Яхве, обращенные к своему народу — от всего этого просто голова идет кругом.

Но ясно одно — для Осии все отношения с женщинами не что иное, как… И тут следует на его языке довольно крепкое слово. Слово из весьма красивых букв — я напишу его вам на доске по-еврейски. Слово это znunim, проституция.


ris13.jpg

В словах, обращенных к Осии, речь идет об одном — его народ погряз в проституции. Проституция — это все, что его окружает, весь контекст в целом. Я уже объяснил вам, что дискурс господина обнаруживает — он обнаруживает, что сексуальных отношений не существует. Так вот, наш избранный народ, похоже, влип тогда в ситуацию, где все оказалось совершенно не так, где сексуальные отношения — они-таки существовали. Именно это, похоже, Яхве и зовет проституцией. Ясно, во всяком случае, что если дух Моисея в данном случае и является, убийство его никак не могло быть тем, что открыло к наслаждению доступ.

Все это настолько завораживает, что никто, похоже, не видел — возражения подобного рода выглядят, может быть, слишком необдуманными и глупыми, но это и не возражения вовсе, мы просто хотим разобраться, — что пророки никогда, в конечном итоге, не говорят о Моисее ни слова. Наэто обратила мое внимание одна из лучших моих учениц — и она, надо сказать, протестантка, почему и обнаружила это раньше меня. Более того, они никогда не упоминают о том, что для Фрейда играет ключевую роль, — о том, что Бог у Моисея тот же самый, что и бог Эхнатона, Бог Единый.

Вы сами знаете, что это далеко не так — Бог Моисея говорит всего-навсего, что с другими богами не следует иметь дело, он не говорит, что их нет. Он говорит им, что не следует себе сотворять кумиров, но речь идет, в том числе, о кумирах, представляющих его самого, каковым был, без сомнения, золотой телец. Они ждали Бога, они сотворили золотого тельца — это только естественно. Но налицо здесь и отношения совсем иные — отношения с истиной. Я уже сказал вам, что истина — сестра наслаждения, и к этому надо будет еще вернуться.

Ясно одно — что в грубой схеме убийство отца-наслаждение матери не нашло ни малейшего отражения трагическое начало. Конечно, только убийство отца позволяет Эдипу заполучить Иокасту, а с ней и единодушную поддержку народа. Что касается Иокасты, то она — я всегда это говорил — кое-что знала, потому что у женщин всегда находятся собственные источники информации. У нее был слуга, который принимал участие во всем этом деле, и странно, что слуга этот, вернувшийся во дворец и под конец найденный, не сказал Иокасте — гляди, этот тип как раз твоего мужа и замочил. Но как бы то ни было, это не слишком важно. Важно лишь, что Эдип был допущен к Иокасте потому, что выдержал испытание на знание истины.

Но к загадке сфинги мы позже еще вернемся. Если Эдип плохо кончил — мы посмотрим в дальнейшем, что это очень плохо кончил значит и до каких пор это так называется — то лишь потому, что непременно хотел узнать истину.

Невозможно серьезно рассматривать то, к чему нас Фрейд отсылает, не учитывая, наряду с убийством и наслаждением, измерение истины.

Здесь я могу, пожалуй, сегодня остановиться. Одного взгляда на то, как артикулирует Фрейд этот важнейший для него миф, достаточно, чтобы видеть, наскольконеправомерно все подгонять под мерку Эдипа. Какое отношение, черт побери, имеет Моисей к Эдипу или отцу первобытной орды? Здесь должно крыться нечто такое, что при-частно как явному содержанию, так и латентному.

В заключение скажу лишь, что мы попробуем в дальнейшем проанализировать комплекс Эдипа как сновидение Фрейда.

11 марта 1970 года.