О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза

Hoc quod triginta tres per annos in ipso loco studui, et Sanctae Annae Genio loci, et dilectae juventuti, quae eo me setata est, diligenter dedico.


Статья эта содержит самое существенное из того, чему были посвящены первые два триместра нашего семинара за 1955-56 гг.: содержание третьего выходит, т. о., за ее рамки. Опубликована в т. 4 журнала Psychanalyse.

I. К Фрейду

1. Несмотря на, что психоз изучается в свете теории Фрейда уже полвека, проблему его стоит осмыслить заново, то есть in statu quoante.

До Фрейда обсуждение проблемы психоза всецело протекало на той теоретической почве, которая претендует на звание психологии и представляет собой не что иное, как «секуляризованный» осадок, полученный продолжительной метафизической варкой науки в посудине Школы (Школу мы пишем с большой Ш, свидетельствуя ей тем самым наше почтение).

Но если в том, что касается physis, природы, наука наша, с ее все более полной математизацией, отдает этой кухней столь слабо, что мы вправе спросить себя, не произошла ли подмена ипостаси, то относительно antiphysis (т. е. живого аппарата, который считает способным об этой physis судить), чей прогорклый запах не оставляет сомнений в том, что в упомянутой кухне для приготовления мозгов она жарилась веками, этого никак не скажешь.

Так и получилось, что теория абстракции, необходимая нам, чтобы дать себе отчет в таком явлении как познание, застыла в ту абстрактную теорию способностей субъекта, которую даже самые радикальные сенсуалистические требования не смогли сделать в отношении к эффектам субъективности более функциональной.

Постоянно повторяющиеся попытки скорректировать ее результаты, регулируя противовес аффекта, обречены на неудачу до тех пор, пока замалчивается вопрос о том, тот ли самый субъект этот аффект испытывает.

2. На скамье школы (с маленькой ш) этот вопрос учат исключать раз и навсегда. Даже допуская чередования в идентичности percipiens, его функцию по конституированию единства perceptum'-a, сомнению не подвергают. Поэтому разнообразие в структуре perceptum'а дает на уровне percipiens'a лишь разнообразие регистров — в конечном счете, как показывает анализ, разнообразие sensorium'ов. Покуда percipiens соответствует реальности, разнообразие это, в принципе, всегда можно преодолеть.

Вот почему люди, обязанные ответить на вопрос, который ставит перед нами существование сумасшедшего, не нашли ничего лучше как заслониться от него пресловутой школьной скамьей, стена которой показалась им в данном случае самым подходящим укрытием.

Все позиции, независимо от того, рассматривают ли они материю механистически или динамически, приписывают ли они развитие организму или психизму, говорят ли о структуре дезинтеграции или структуре конфликта, — да, именно все, какими бы хитроумными они ни выглядели, — мы смело отвергаем с порога уже потому, что во имя факта — вполне очевидного — что галлюцинация представляет собой perceptum без объекта, все эти позиции стремятся потребовать объяснений этого факта у percipiens данного perceptum'a, совершенно не отдавая себе отчета в том, что требуя этого, они совершают скачок во времени, пропуская тот временный интервал, который необходим им, чтобы поинтересоваться тем, позволяет ли сам perceptum однозначно истолковать тот percipiens, — который призван здесь его объяснить.

Тем не менее существование этого промежутка времени должно показаться всякому непредвзятому анализу вербальной галлюцинации вполне законным, ибо, как мы в дальнейшем увидим, галлюцинация эта не сводима ни к какому-то особому sensorium'y, ни тем более K percipiens как пресловутому началу ее единства.

Приписывать галлюцинации слуховую природу безусловно ошибочно, ибо можно представить себе предельную ситуацию, где она слуховой ни в малейшей степени не является (например, у глухонемого, или в каком-либо не слуховом регистре галлюцинаторного чтения по складам). К тому же, одно дело акт слушания, улавливающий связность словесной цепочки, т. е. ее сверхдетерминацию задним числом в каждый момент ее последовательности, с одной стороны, и возникающую в каждый момент времени неопределенность значения, предваряющую явление всегда готового вновь удалиться смысла, с другой, — и совсем иное дело акт слушания, настроенный на звуковую модуляцию речи с целью того или иного рода акустического анализа — тонического либо фонетического — или же для оценки ее музыкального воздействия.

Этих кратких напоминаний довольно, чтобы подчеркнуть то значение, которое имеет различие между заинтересованными в восприятии perceptum'а субъективностями (а заодно и то, насколько игнорируется это различие при опросе больных и в нозологии «голосов»).

Можно, однако, попытаться свести это различие к уровню объективации в percipiens.

Но попытка эта обречена на неудачу. Ибо все парадоксы, жертвой которых субъект в этом необычном виде восприятия оказывается, обнаруживаются в нем лишь на уровне, где субъективный «синтез» сообщает речи полноту своего смысла. То, что парадоксы эти проявляются уже тогда, когда речь ведет другой, достаточно хорошо подтверждается тем, что в той мере, в которой речь эта завладевает слухом субъекта и его настораживает, он способен этой речи повиноваться. Ведь стоит субъекту уловить ее, как он немедленно поддается внушению, избежать которого удается лишь сведя другого к роли глашатая чужого, не принадлежащего этому другому, дискурса или тайного, сознательно скрываемого намерения.

Но еще более поразительно отношение субъекта к своей собственной речи, самое важное в котором маскируется тем чисто акустическим фактом, что он не может говорить, себя не слыша.

То, что мы не можем слушать себя, при этом не разделяясь в себе, также не является в поведении сознания чем-то привилегированным. Клиницисты сделали важный шаг вперед, открыв мышечно-двигательную словесную галлюцинацию благодаря обнаружению едва заметных артикуляционных движений. Но суть дела они, тем не менее, сформулировать так и не сумели. Дело в том, что если sensorium сам по себе для произведения означающей цепочки безразличен, то:

1. цепочка эта сама навязывает себя субъекту в измерении голоса;

2. она приобретает собственную реальность, пропорциональную времени (отлично наблюдаемому на опыте), которое нужно для его субъективной аттрибуции;

3. его собственная структура как означающего является определяющей в этой аттрибуции, которая оказывается, как правило, дистрибутивной, т. е. включающей несколько голосов, что бросает тень двусмысленности на само, считающееся источником единства, percipiens.

3. Сказанное мы хотим проиллюстрировать феноменом из нашей клинической практики 1955-56 гг., т. е. одновременной тому самому семинару, на материал которого мы здесь опираемся. Отметим, что подобная находка дается лишь ценой полного, хотя и настороженного подчинения чисто субъективным представлениям больного — представлениям, которые слишком часто насилуют, приписывая их в разговоре с пациентом исключительно болезненным процессам, что, конечно же, затрудняет проникновение в них, провоцируя в субъекте небезосновательное умолчание.

Речь шла об одном из тех случаев бреда с двумя участниками, образец которого на примере пары мать-дочь был нами давно продемонстрирован, и в которых чувство чужого вмешательства, перерастающее в бред неотступного наблюдения, является просто-напросто развитием защиты, свойственной более эмоциональному и подверженному тем самым любому виду отчуждения члену пары.

Таким членом пары была в данном случае дочь, которая, в подтверждение своих жалоб на оскорбления, которым обе женщины подвергались от своих соседей, поведала нам о случае с другом соседки. С тех пор, как им пришлось порвать с этой соседкой приятельские отношения, на которые та поначалу шла вполне охотно, она без конца донимала их своими выходками. Друг ее — человек, имевший к этой ситуации весьма косвенное отношение и в речах пациентки обрисованный весьма смутно — встретив ее в коридоре, награждает ее, по ее же словам, нелестным эпитетом «свинья!».

Выслушав этот рассказ, мы, вовсе не склонные видеть в словах мужчины ответ на ругательство «поросенок!» (слишком легко экстраполируемое здесь под видом проекции, которая представляет собой в таких случаях не что иное, как проекцию самого психиатра), просто-напросто спросили у нее, не произносились ли какие-нибудь слова непосредственно перед этим ей самой. И правильно сделали, ибо она с улыбкой призналась нам, что при виде человека действительно пробормотала слова, на которые, если ей верить, ему обижаться не стоило: «Я иду от мясника».

К кому эти слова относились?

Сказать это было ей нелегко и потребовало помощи с нашей стороны. Что до их буквального смысла, то среди прочих немаловажен тот факт, что еще до описываемого нами события больная самым внезапным образом распрощалась со своим мужем и его родственниками, у которых они жили, и тем самым сообщила своей женитьбе, которую мать ее не одобряла, неожиданную, так и не получившую с тех пор своего эпилога, развязку, которую объясняла тем, что узнала, будто ее родственники-крестьяне, желая покончить со своей ни на что не годной горожанкой-невесткой, решили ни больше ни меньше как разделать ее по всем правилам на части, подобно туше.

Но в данном случае, чтобы понять, как больная, находясь в плену двусторонних отношений, реагирует на недоступную ее пониманию ситуацию, задумываться над тем, нужно ли прибегать к фантазму расчлененного тела, вовсе не обязательно.

Признание больной в том, что фраза была с намеком, нас вполне устраивает, хотя когда речь заходила о том, к кому именно из присутствовавших или отсутствующих при этой сцене намек относился, она выказывала полную растерянность. Тем самым обнаружилось, что «я», подлежащее фразы в прямой речи, в полном соответствии со своей лингвистической ролью так называемого «шифтера»74 оставляло говорящий субъект не указанным — не указанным до тех пор, пока намек, призванный заклясть, уберечь от опасности, продолжал колебаться в неопределенности. Эта неопределенность и разрешилась по окончании паузы добавлением слова «свинья», слишком бранного, чтобы следовать за колебанием изохронно. Тем самым свое намеренное неприятие дискурс реализует в галлюцинации. В месте, где не могущий быть названным предмет вытолкнут в реальное, раздается слово. Замещая то, что имени не имеет, оно не может следовать намерению субъекта, не отделившись от него с помощью тире реплики, противопоставляя тем самым антистрофу хулы ворчанию возвращенной с этого момента пациентке с индексом «я» строфы и в темноте своей напоминая излияния любви, когда та, испытывая нужду в означающем для предмета своей эпиталамы, не брезгует для этого самыми грубыми уловками воображаемого: «Я тебя съем… зайчик!», «Тебе хорошо… мышка!».


74 Роман Якобсон заимствует этот термин у Есперсена для обозначения тех слов кода, которые приобретают смысл лишь в координатах (атрибуция, датировка, место) самого сообщения. В классификации Пирса они называются символами-указателями. Ярким их примером являются личные местоимения — трудности их усвоения и их функциональная неполнота прекрасно иллюстрируют проблематику, порождаемую в субъекте означающими этого типа (Roman Jakobson. Shifters, verbal categories, and the Russian verb — Russian language project, Department of Slavic languages and literatures, Harvard University, 1957.)


4. Пример этот приведен лишь для того, чтобы живо дать вам почувствовать, что функция ирреализации — это еще не весь символ. Ибо чтобы вторжение его в реальность стало несомненным, вполне достаточно, чтобы он появился, как это обычно и бывает, в форме разорванной цепочки75.


75 Ср. семинар 8 февраля 1956 г., где мы детально рассмотрели пример «нормальной» вокализации словосочетания la paix du soir.


Одновременно мы убеждаемся в том, что всякому означающему свойственно, оказавшись в поле восприятия, вызывать в percipiens согласие, обусловленное пробуждением очевидной двусмысленностью первого скрытой двойственности второго.

Впрочем, в классической перспективе субъекта как единящего начала все вышеуказанное можно, конечно, объяснять просто-напросто как мираж.

Удивительно только, что в перспективе этой, если следовать ей до конца, представления о галлюцинации, например, оказываются столь бедными, что работа сумасшедшего — пусть даже столь одаренного как президент Шребер с его «Мемуарами нервнобольного»76 — может, снискав благосклонный прием у психиатров еще до Фрейда, и после него пользоваться репутацией хорошего введения в феноменологию психоза, и притом не только для начинающих77.


76 Denkwiirdigkeiten eines Nervenkranken, von Dr. jur. Daniel-Paul Schreber, Senatsprasident beim kgl. Oberlandsgericht Dresden, Oswald Mutze in Leipzig, 1903. Для использования внутри группы нами был подготовлен французский перевод этой книги.

77 Подобное мнение высказано переводчиком «Мемуаров» на английский язык на странице 25 предисловия к переводу, опубликованному в год нашего семинара (см. Memoirs of туnervous illness, translated by Ida Macalpine and Richard Hunter- W. M Dowson and sons, London). Она же пишет на стр. 6-10 и о судьбе книги.


Эта работа послужила основой для структурного анализа и нам, когда мы вновь, следуя совету Фрейда, предприняли ее изучение на семинаре 1955-56 гг., посвященном фрейдовским структурам в психозах.

Как явствует из нашего введения, обнаруженное этим анализом отношение между означающим и субъектом открывается уже на поверхности явлений — при условии, что, отталкиваясь от фрейдовского опыта, вы знаете цель, к которой он ведет.

Но исходя последовательно из явления, мы у этой цели вновь окажемся. Именно это и произошло с нами тридцать лет назад, когда первая работа о паранойе подвела нас к порогу психоанализа78.


78 Речь идет о нашей докторской диссертации по медицине на тему «О параноидальном психозе в его отношении к личности», о которой наш учитель Нойер в личном письме к нам отозвался очень удачно, написав: «Одна ласточка погоды не делает» и прибавив, по поводу моей библиографии: «Если вы все это прочли, мне вас жаль!» Увы, я и вправду все это прочел!


Ложная концепция психического процесса в смысле Ясперса, в которой симптому отводится лишь роль признака этого процесса, особенно неуместна в применении к психозу, ибо нигде симптом не вписан более отчетливо в саму структуру заболевания. Нужно лишь уметь правильно прочесть его.

Что волей-неволей заставляет нас описать этот процесс в радикальных определениях отношения человека к означающему.

5. Не нужно, однако, так далеко ходить, чтобы заинтересоваться разнообразием, в котором предстают вербальные галлюцинации в «Мемуарах» Шребера, и кроме обычно проводимых «классических» различий в соответствии со способами участия в «percipiens» (степень «веры») или в реальности оного («услышанность»), разглядеть в них и другие тонкости, определяемые заложенной в самом perceptum речевой структурой.

Уже по одному описанию текста галлюцинаций лингвист без труда сумеет провести в них границу между феноменами кода и феноменами сообщения.

К феноменам кода будут отнесены при этом подходе голоса, пользующиеся тем Grundsprache (мы переводим это: «язык-основа»), который Шребер описывает (S. 13-I)79 как «несколько архаичный, но всегда точный немецкий язык, отличающийся особым богатством эвфемизмов». В другом месте (S. 167-XII) он с сожалением вспоминает «о его аутентичных формах, со свойственными им чертами благородной изысканности и простоты».


79 Скобки, содержащие заглавную букву с цифрами арабскими и затем римскими будут использоваться здесь для отсылок к соответствующим страницам и главам оригинального текста Denkwurdigkeiten, пагинация которого воспроизведена, к счастью, и на полях английского издания.


Эта область феноменов описывается выражениями, которые как по форме (новые сложные слова, составленные, однако, в соответствии с нормами родного языка пациента), так и по употреблению, являются неологизмами. Галлюцинации информируют субъект как о формах, образующих новый код, так и о способах использования этих форм. Именно им обязан субъект, например, самим термином Grundsprache, который этот код обозначает.

Речь идет о чем-то очень напоминающем те сообщения, которые лингвисты называют «автонимами», так как объектом передачи является в этих сообщениях само означающее, а не то, что оно означает. Но отнесенность сообщения к нему самому — явление необычное, но вполне нормальное — усложняется здесь тем обстоятельством, что сообщения представляются исходящими от существ, отношения между которыми они же сами и выражают, притом выражают в формах, чрезвычайно напоминающих способы соединения означающих. Почерпнутый из этих же сообщений термин Nervenanhang, который мы переводим как «соединение нервов», наглядно иллюстрирует это замечание — не только потому, что активность и пассивность во взаимодействии между этими существами сводятся к присоединению и разъединению этих нервов, но еще и потому, что нервы эти, точно так же как и божественные лучи [Gottesstrahlen], с которыми они однородны, представляют собой не что иное, как овеществление слов, носителями которых они служат (голоса формулируют это следующим образом: «Не забудьте, что природа лучей такова, что они должны говорить» — ср. S. З0-X.

Перед нами отношение системы к своему собственному строению в качестве означающего — отношение, которое следовало бы подшить к досье по делу метаязыка как доказательство непригодности этого понятия для определения дифференцированных в языке элементов.

Заметим, с другой стороны, что мы встречаемся здесь с явлениями, которые на том основании, что эффект означения предвосхищает здесь сам процесс его, ошибочно были названы интуитивными. На самом деле речь здесь идет о действии означающего, проявляющемся постольку, поскольку степень достоверности его (вторая степень: значение значения) приобретает вес, пропорциональный той загадочной пустоте, которая обнаруживается поначалу на месте самого значения.

Забавно, что по мере того, как для субъекта это высокое напряжение на означающем падает, т. е. как галлюцинации сводятся к ритурнелям и перепевам, пустота которых вменяется лишенным ума и личности, и к тому же совершенно потусторонним области

бытия существам, голоса начинают придавать значение тому, что на языке-основе именуется Seelenauffassung, «концепция душ», каковая концепция заявляет о себе каталогом мыслей, вполне достойным солидного труда по классической психологии Каталогом нарочито педантичным, что не мешает субъекту сопровождать его вполне приличествующими ему комментариями. Заметим, что в комментариях этих источник каждого термина старательно отмечается; так, использовав термин Instanz (см. прим. к 29-II; ср. прим. к 12 и 21-II), субъект тут же в примечании подчеркивает: это слово мое.

Так, не укрывается от него основополагающее значение, которое принадлежит в формировании психики «мыслям памяти» (Erinnerungs gedankeri), доказательство чему он тут же находит в поэтическом и музыкальном использовании модуляционного повторения.

Глубокомысленно характеризуя «концепцию душ» как «несколько идеализированное представление, которое выработали себе души о человеческой жизни и мысли», наш пациент полагает, что приобрел от них «такие познания о сущности процесса мысли и чувства у человека, каким большинство психологов могли бы позавидовать».

Мы тем более охотно с ним согласимся, что, в отличие от психологов, он не воображает, будто знания эти, столь комично им ценимые, получают путем исследования природы вещей, а если он и полагает извлечь из них пользу, то не иначе — мы только что это показали — как с помощью семантического анализа!80


80 Отметим, что воздавая должное Шреберу, мы лишь следуем самому Фрейду, не стыдившемуся признать, что в бреде Шребера содержится предвосхищение теории либидо (SW, VIII, р. 315).


Теперь, чтобы не потерять нить нашей мысли, перейдем к рассмотрению феноменов, которые мы противопоставили только что рассмотренным в качестве «феноменов сообщения».

Речь идет о прерванных сообщениях, составляющих основу отношений между субъектом и его божественным собеседником и придающих им характер либо вызова (challenge), либо испытания на прочность.

В самом деле, голос партнера ограничивает сообщения, о которых идет речь, лишь началом фразы, смысловое продолжение которой не вызывает, впрочем, у субъекта никаких трудностей, задевая его разве что своим дразнящим, оскорбительным характером да еще, как правило, глупостью, способной привести в отчаяние.

Мужество, с которым он старается дать достойный ответ и избежать расставленных ему ловушек, играет в нашем анализе этого феномена не последнюю роль.

Здесь мы, однако, вновь обратимся непосредственно к тексту того, что можно было бы назвать галлюцинаторной провокацией (или, лучше, протазисом). Субъект дает нам следующие примеры такой структуры (S. 217-XVI): 1) Nun willich mich… (отныне я….); 2) Sie sollech mlich… (Вы должны, собственно…); Das willich mir… (Я это…). Этими примерами мы здесь и ограничимся. На фразы эти он должен ответить, дав им смысловые дополнения, которые у него сомнений не вызывают, а именно: 1) смирюсь с тем фактом, что я идиот; 2) быть разоблачены (слово фундаментального языка) как безбожник и человек, преданный самому необузданному разврату, не говоря уже о прочем; 3) хорошенько обдумаю.

Легко видеть, что фраза прерывается в том месте, где заканчивается группа слов, которые можно назвать терминами-индексаторами — слов, чья функция в означающем позволяет определить их, в доказанном выше смысле, как шифтеры, т. е. те термины кода, которые указывают позицию субъекта внутри его собственного сообщения.

Что же до собственно лексической части фразы, т. е. той, что включает слова, которые код — будь то код обычной речи или бреда — определяет их употреблением, то она остается непроизнесенной.

Разве преобладание функции означающего в этих двух разрядах явлений не поразительно? И разве не толкает оно нас на поиски того, что лежит в основе образуемой ими ассоциации: кода, образованного сообщениями о самом коде, и сообщения, сводящегося к тому, что в самом коде указывает на сообщение?

Все это следовало бы тщательно отразить на графе, с помощью которого мы в нынешнем году попытались наглядно представить связи, существующие внутри означающего, как средство структурирования субъекта.

Ибо топология этих связей совершенно не похожа на ту, что воображение наше связывает с представлением о непосредственном параллелизме формы явлений со строением нервной системы.

Но топология эта, чья родословная начинается с Фрейда, который первым, открыв вместе со снами область бессознательного, взялся описывать ее динамику, не заботясь при этом о локализации ее в коре головного мозга, как раз и позволяет наилучшим образом подготовить те вопросы, за решением которых можно будет к коре мозга обратиться.

Психология bookap

Дело в том, что только лингвистический анализ феномена языка дает нам законную возможность установить отношения, полагаемые языком в субъекте, одновременно определив те «машины» (в чисто ассоциативном смысле, который несет этот термин в математической теории сетей), которые способны этот феномен реализовать.

Не менее замечательно и то, что именно опыт Фрейда и навел автора этих строк на соображения, представленные в настоящей статье. Посмотрим же, что даст этот опыт для решения стоящего теперь перед нами вопроса.