О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза


...

III. С Фрейдом

1. Весьма удивительно, что измерение, которое дает почувствовать себя как Нечто Другое в столь многом, что люди переживают — переживают не то чтобы совсем об этом не думая, скорее даже об этом думая, только не думая, что они думают, и думая, как Телемах, о бездумной растрате, — удивительно, что теми людьми, которых идея мысли убеждает, что они мыслят, измерение это никогда не было продумано достаточно хорошо, чтобы быть подобающим образом высказано.

Желание, скука, затворничество, бунт, молитва, бдение (на последнее я хотел бы обратить внимание, ибо Фрейд прямо отсылает к нему, вспоминая в середине своего Шребера отрывок из Ницшевского «Заратустры»), панический страх, наконец — все это готово открыть нам на это измерение глаза и о нем свидетельствовать — свидетельствовать не просто в качестве душевных состояний, с которыми господин серьезный мыслитель может без труда справиться, а в качестве постоянно действующих принципов коллективной организации, без которых человеческая жизнь не смогла бы, похоже, протянуться долго.

Не исключено, конечно, что самый смышленый из мыслящих-о-мышлении, мысля, что он сам это Нечто Другое и есть, всегда мог относиться к этой вероятной конкуренции недоброжелательно.

Но отвращение это становится совершенно понятным, как только обнаруживается не приходившая дотоле никому в голову концептуальная связь этого Другого с тем наличным для всех и недоступным для каждого местом, где, как открыл нам Фрейд, несмотря на то, что никто поэтому об этом не мыслит и никто не может помыслить будто может мыслить об этом лучше любого Другого, нечто мыслит. Мыслит, скорее, плохо, но зато строго; не случайно Фрейд говорит о бессознательном, что это мысли, которые, несмотря на то, что законы их не совпадают с законами наших повседневных вульгарных или возвышенных мыслей, всегда безупречно артикулированы.

Итак, к воображаемой форме ностальгии, потерянного или грядущего Рая, другое Место несводимо; что там можно найти, так это рай детских Любовей, где такой бывает бодлер, что не дай Бог!

К тому же, чтобы не оставить у нас никаких сомнений, Фрейд использовал для обозначения этого места бессознательного термин, который некогда поразил его у Фехнера (человек этот вовсе не был в своем экспериментализме таким органицистом, каким его рисуют наши учебники): ein anderer Schauplatz, другая сцена. В основных работах Фрейда термин этот появляется двадцать раз.

Теперь, окропив наши умы каплями этой живительной влаги, мы можем обратиться к научной формулировке отношения субъекта к Другому.

2. Дабы «внести ясность» и облегчить страждущие души, мы выразим это отношение с помощью ранее предложенной нами и упрощенной здесь схемы L.

(Два горизонтальных отрезка друг под другом: [S,a] и [a',A]; a' и a соединены).

Схема L

Схема эта иллюстрирует тот факт, что состояние субъекта (невроз или психоз) зависит от того, что происходит в Другом (А). То, что там происходит, артикулировано как дискурс (бессознательное — это дискурс Другого), синтаксис которого Фрейд пытался определить, пользуясь теми отрывками его, которые в некоторые исключительные моменты — в снах, оговорках, остротах — становятся нам доступны.

Какой интерес представлял бы для субъекта этот дискурс, если бы он в нем не участвовал? И он действительно участвует в нем, распределенный по четырем углам нашей схемы: S, его тупое и внеязыковое существование; а, его объекты; а', его эго, т. е. то в его форме, что в этих объектах отражено; А, место, где может возникнуть для него вопрос о его существовании.

Ибо анализ на опыте знает ту истину, что для субъекта встает вопрос о собственном существовании — встает не только под личиной страха, вызываемого им на уровне эго и являющегося лишь одним из многих его спутников, но и в качестве артикулированного вопроса «Кто я?», касающегося пола субъекта и случайности его появления в бытии, т. е. того, мужчина он или женщина, с одной стороны, и его возможности не быть, с другой, причем обе эти тайны сопрягаются воедино, опутывая субъект символикой рождения и смерти. Состояния напряжения и неопределенности, те фантазмы, с которыми аналитик имеет дело, как раз и свидетельствуют ему о том, что вопрос о собственном существовании не просто омывает субъект, поддерживает, заполняет и даже разрывает его, но — мало того — выступает при этом в качестве элементов конкретного дискурса, в котором вопрос этот артикулируется в Другом. Ибо феномены, о которых мы говорили, приобретают постоянство симптомов, могут быть прочтены и исчезают после дешифровки лишь постольку, поскольку укладываются в речевые фигуры этого дискурса.

3. Мы вынуждены, таким образом, настаивать на том, что вопрос этот не возникает в бессознательном безмолвно, а ставится в нем под вопрос, т. е. что до любого анализа он уже артикулирован в подсознательном в каких-то дискретных элементах. Это чрезвычайно важно, так как это те самые элементы, которые лингвистический анализ требует изолировать в качестве означающих и которые функционально предстают здесь в чистом виде как с самой невероятной, так и с самой правдоподобной стороны:

— с самой невероятной, так как оказывается, что цепочка их сохраняет по отношению к субъекту чужеродность не менее радикальную, чем затерянные в пустыне и еще не расшифрованные иероглифы;

— с самой правдоподобной, поскольку лишь здесь недвусмысленно выступает на поверхность их функция, состоящая в том, чтобы вводить в означаемое значение путем навязывания ему своей собственной структуры.

Ибо борозды, которые прокладывает означающее в реальном мире, будут, конечно же, тяготеть к уже имеющимся в нем, как сущем, разрывам, стремясь эти разрывы расширить, в результате чего всегда может остаться место сомнению: а не следует ли означающее законам означаемого?

Совершенно иначе, однако, обстоит дело на том уровне, где под вопрос ставится не место субъекта в мире, а само существование его в качестве субъекта; вопрос этот, касающийся вначале только его, распространится затем как на отношение его к объектам внутри мира, так и на существование самого мира, поскольку за пределами своей собственной сферы и это последнее может оказаться под вопросом.

4. При исследовании бессознательного Другого, в котором Фрейд служит нам проводником, важно усвоить, что ни протоморфное изобилие образов, ни вегетативные выросты, ни животные ауры, излучаемые трепещущей жизнью, контуров нашего вопроса нимало не проясняют.

В этом и состоит главное отличие воззрений Фрейда от школы Юнга, которая к этим формам привязывается, именуя их Wandlungender Libido. Поскольку, пользуясь соответствующей техникой (в которой главное место принадлежит созданиям воображения — снам, рисункам и т. д.), формы эти можно воспроизвести в каком-то определенном месте, они вполне могут оказаться на первом плане особой системы мантики. Место их воспроизведения обозначено на нашей схеме линией а — а', изображающей на ней ту завесу нарциссического миража, которая как нельзя лучше служит для соблазна и удержания всего того, что в ней отражается.

Эта мантика оказалась для Фрейда неприемлемой потому, что она не учитывала ведущей роли означающей артикуляции, которая действует сообразно своему внутреннему закону и материалу, чья бедность над ним властна и от него неотъемлема.

И в той мере, в какой, силой фрейдова слова (пусть искалеченного), стиль этот в среде, еще продолжающей считать себя ортодоксальной, все еще сохраняется, сохраняется и глубокое различие между двумя школами, хотя при нынешнем положении дел ни одна из них это расхождение объяснить не способна. В результате уровень их практики сведется в ближайшее время к расстоянию, отделяющему грезы Альпийские от грез Атлантических.

Используя формулу, столь полюбившуюся Фрейду в устах Шарко, можно сказать, что «это не мешает Другому существовать» на своем месте А.

Попробуйте убрать его оттуда, и человеку даже в положении Нарцисса будет не удержаться. Анима, словно привязанная на резинке, вновь возвращается к анимусу, а тот — к животному [animal], которое, между S и а, поддерживает со своим Utnwelt'ом «внешние отношения» значительно более тесные, чем наши. При всем том нельзя сказать, что с Другим у него никаких отношений нет — они есть, но проявление свое находят лишь в спорадических вспышках невротического характера.

5. Схема L, т. е. схема проблематизации субъекта в его существовании, имеет комбинаторную структуру, которую не следует путать с ее пространственным аспектом. В силу этой структуры она и является тем самым означающим, которое должно артикулироваться в Другом — в частности, в его топологической позиции в качестве четвертого термина.

В поисках опорных точек этой структуры мы обнаруживаем три означающих, которые позволяют Другому артикулировать себя в Эдиповом комплексе. Для символизации означаемых сексуального воспроизведения с помощью означающих любви и рождения их вполне достаточно.

Четвертая точка представлена субъектом, взятым в его реальности. Как таковая, она из системы исключена и входит в нее лишь в роли смерти, в процессе игры означающих превращаясь в истинный субъект по мере того, как эта игра означающих делает значимой и ее.

Игра эта, собственно говоря, вовсе не инертна и оживляется в каждой своей части всей родословной реальных других, которых называние Других означающих имплицитно включает в современность Субъекта. Больше того, игра эта, организуясь по внеположенным каждой отдельной партии правилам, создает в субъекте структуру из трех инстанций: мое я (идеальное), или эго; реальность, и сверх-я (супер эго), получивших свое определение во второй фрейдовской топике.

С другой стороны, субъект вступает в игру в качестве мертвого, но играть в нее он будет как живой; именно в жизни предстоит ему получить ту масть, которую он при случае в этой игре открывает. Делает же он это, пользуясь набором [set] воображаемых фигур, отобранных среди бесчисленных форм, свойственных отношениям между одушевленными существами — фигур, выбор которых включает элемент произвольности, ибо требование гомологичности к символическому трехчлену накладывает в данном случае нумерические ограничения.

Чтобы удовлетворить этим ограничениям, полярная противоположность, связывающая зеркальный образ (нарциссического отношения), как единящее начало, с группой воображаемых элементов т. н. расчлененного тела, предоставляет в наше распоряжение двоицу, которая способна, в силу природных особенностей своего развития и своей структуры, послужить гомологом к символическому отношению Мать-ребенок. Но это еще не все. В силу того противоестественного, что в ней содержится (восходя к специфическому для человека преждевременному рождению), воображаемая двоица стадии зеркала оказывается вдобавок подходящей, чтобы дать нашему воображаемому треугольнику основание, в каком-то смысле покрываемое символическим отношением (см. схему R).

Благодаря разрыву, который эта преждевременность создает в воображаемом — разрыву, где эффекты стадии зеркала изобилуют — человеческое животное как раз и способно представить себя смертным. Конечно, без его симбиоза с символическим это произойти не может, но без разрыва, отчуждающего человеческое животное от собственного образа, и сам симбиоз этот, в котором оно впервые выступает как субъект, подлежащий смерти, остался бы неосуществимым.

6. Третий пункт воображаемого трехчлена — тот, где субъект, напротив, идентифицирует себя с живым существом — представляет собой не что иное как фаллический образ, обнажению которого — именно в этой роли — открытие Фрейда в немалой степени обязано своей скандальной репутацией.

Далее, стремясь добиться концептуальной визуализации этого двойного трехчлена, мы прибегнем к схеме, которую в дальнейшем мы будем называть схемой R, и где представлены линии, которые очерчивают поле реальности (хотя далеко не только от нее зависят) и тем самым заключают в себе условия perceptum'а (иными словами, объекта).

Рассматривая вершины символического треугольника, где буква I это идеал эго, М — означающее первичного объекта, а Р — позиция, которую занимает в Другом (А) имя Отца, легко видеть, каким образом гомологичное фиксирование значения субъекта S под фаллическим означающим может сказаться на сохранении поля реальности, ограниченного четырехугольником Miml. Другие две вершины этого четырехугольника — i [image] и т [moi] — соответствуют на схеме двум воображаемым членам нарциссического отношения — эго и зеркальному изображению.

[???]

Схема R.

Таким образом, между точками i и М, т. е. на отрезке а, лежат крайние точки отрезков Si, Sa1, Sa2, San, SM, где располагаются реализующие себя в отношениях эротической агрессии фигуры воображаемого Другого, а между точками m и I, т. е. на отрезке a', лежат крайние точки отрезков Sm, Sa1, Sa2, SI, где идентифицирует себя эго — начиная с первичного зеркального образа и кончая идентификацией с идеалом эго в отце 85.


85 Интересно определить, где находится на этой схеме объект а, так как это помогло бы нам объяснить, что привносит этот объект в область реальности (область, которая его исключает).

85 Несмотря на всю тщательность, с которой мы с тех пор эту тему разрабатывали — утверждая, что область эта функционирует лишь будучи экранирована фантазмом — тема эта по-прежнему далеко не исчерпана.

85 Было бы небезынтересно убедиться, что схема R, казавшаяся тогда загадочной, но для тех, кто знает продолжение (а это касается всех, кто претендует на ее использование), ясная как день, представляет собой проекцию на плоскость.

85 Другими словами, точки, соответствующие буквенные обозначения которых — m, M, i, I — выбраны отнюдь не случайно и не по прихоти; точки, стоящие на линии единственного допустимого в этой схеме разреза (т. е. разреза mI, MI), ясно показывают, что разрез этот выкраивает из поля не что иное как ленту Мебиуса.

85 И этим все сказано, ибо поле занимает тем самым место фантазма, вся структура которого показана этим разрезом как на ладони.

85 Мы хотим сказать, что только разрез демонстрирует нам структуру всей поверхности, ибо только он позволяет выделить на ней два разнородных элемента, фигурирующих в нашем алгоритме фантазма (#0 а), а именно: S, перечеркнутое 5 ленты, которое следовало ожидать как раз здесь, где оно покрывает поле реальности R, и объект я, соответствующий полям/ и S.

85 Итак, именно в качестве того, что в фантазме представляет представление, т. е. в качестве изначально вытесненного субъекта, $, перечеркнутое 5 желания лежит здесь в основе поля реальности, а само поле это существует лишь благодаря выделению из него объекта а, который, однако, служит ему обрамлением.

85 Измеряя по этапам, вектор последовательности которых задается вторжением в поле R поля I, то, что в нашем тексте определяется исключительно как эффект нарциссизма, мы и мысли не допускаем о том, чтобы через какую-нибудь заднюю дверь, которую эти эффекты (читай: «система идентификации») могут в принципе теоретически обосновать, вернуть назад, в какой-бы то ни было форме, реальность.

85 Тот, кто знаком с нашими топологическими изысканиями (единственным оправданием которых как раз и служит необходимость выявить структуру фантазма), должен прекрасно знать, что в структуре ленты Мебиуса вовсе не должно оставаться ничего подлежащего измерению и что она, как и реальное, нас здесь интересующее, сводится к самому разрезу.

85 Данное примечание сделано с точки зрения наших нынешних топологических разработок (июль 1966 г.).


Те, кто посещал наш семинар в 1956-57, знают, что этой четверичной схемой, вершину I которого в действительности образует ребенок в качестве объекта желания, мы воспользовались для того, чтобы вернуть понятию объектного отношения, несколько дискредитированному той кучей глупостей, которые за последнее время пытались под эту рубрику подвести, то опытное содержание, которое законно принадлежит ему.

По сути дела, схема эта позволяет выявить отношения, принадлежащие не к тем доэдиповым стадиям, которые существуют, хотя и не поддаются анализу (как прекрасно демонстрируют это солидные, хотя и не вполне самостоятельные работы Мелани Кляйн), а к прегенитальным стадиям в том порядке, в котором они распределяются задним числом под действием Эдипа.

Вся проблема перверсии сводится к тому, чтобы понять, как ребенок в своем отношении к матери — отношении, определяемом с точки зрения анализа не витальной зависимостью ребенка от матери, а его зависимостью от ее любви, т. е. желанием ее желания — идентифицирует себя с воображаемым объектом ее желания в той мере, в какой сама мать символизирует его в фаллосе.

Единственное, что нам нужно здесь усвоить — это порождаемый такой диалектикой фаллоцентризм. Он, разумеется, всецело обусловлен вторжением означающего в человеческую психику и абсолютно невыводим из какой бы то ни было предустановленной гармонии между этой психикой и природой, которая в ней проявляется.

Воображаемый эффект этот, разве что в силу предвзятого представления о свойственной инстинкту норме, ощущаемый как конфликт, стал, тем не менее, причиною долгой ссоры — ныне утихшей, но принесшей для обеих сторон немало урона — относительно природы фаллической фазы: считать ли ее первичной или вторичной? Не будь этот вопрос так важен, ссора эта заслужила бы наш интерес уже теми диалектическими ухищрениями, на которые вынужден был пуститься Эрнст Джонс, чтобы, декларируя свое полное согласие с Фрейдом, встать на позиции прямо противоположные — позиции, сделавшие его — с оговорками, конечно — сторонником английских феминисток с их железным принципом «каждому свое»: мальчикам — фалл, а девочкам — п….

7. Фрейд показал, таким образом, что символическая функция фаллоса является осью символического процесса, который у обоих полов завершает поиск ответа на проблему пола комплексом кастрации.

То, что ныне аналитики единодушно предпочитают держать эту функцию фаллоса в тени, сводя его к роли частичного объекта, объясняется лишь той глубокой мистификацией, которой подвергся в культуре ее символ: ведь даже язычество являло его лишь под занавес самых глубоких своих мистерий.

И не случайно в том субъективном укладе нашем, где хозяйничает бессознательное, значение это вводится в обиход лишь посредством метафоры, точнее — отцовской метафоры.

Теперь нам становится понятно, почему г-жа Макальпин, чьи мысли послужили нам здесь отправной точкой, сочла нужным обратиться к «гелиолитизму». Она хотела бы видеть в нем кодификацию рождения в до-эдиповой культуре — т. е. культуре, где производящая функция отца оставалась бы в тени.

Все, что можно было бы в этом смысле в той или иной форме сказать, способно разве что лишний раз подчеркнуть, в какой мере отцовство обусловлено функцией означающего.

Так, в другом споре, случившемся в те времена, когда психоаналитики еще позволяли себе учение обсуждать, д-р Эрнст Джонс, в замечании значительно более уместном, чем вышеупомянутое, высказал аргумент, оказавшийся, однако, едва ли более удачным.

Говоря о верованиях некоего австралийского племени, он отказался признать, что какое бы то ни было человеческое сообщество может пребывать в неведении относительно того подтверждаемого опытом факта, что — за некоторыми загадочными исключениями — ни одна женщина не рожает, не имев прежде полового сношения, равно как и относительно сроков, эти два события разделяющих. Нам, однако, представляется, что оправданное доверие ученого к человеческой способности наблюдения за реальным миром не имеет к данному вопросу ни малейшего отношения.

Ибо отцовство, если символический контекст того потребует, может быть с тем же успехом приписано встрече женщины с духом у некоего источника или камня, считающегося его жилищем.

А это значит, что причиной, по которой порождающая функция приписывается отцу, является чистое означающее — не знание реального отца, а знание того, что религия научила нас призывать как Имя Отца.

Чтобы быть отцом, или мертвецом, никакого означающего, конечно, не требуется, но без означающего ни о том, ни о другом образе бытия никто так и не узнал бы.

Психология bookap

Для тех, кто так, несмотря ни на что, и не решился поискать в текстах Фрейда немного избытка к той толике просвещения, которую уделяют им наставники, я хотел бы напомнить с какой настойчивостью подчеркивает он родственность этих двух упомянутых нами значимых отношений каждый раз, когда невротический субъект (в особенности страдающий навязчивыми состояниями) демонстрирует эту родственность, соединяя их тематически.

Да Фрейд и не мог этого родства не заметить, так как сама логика его рассуждений заставила его связать означающее Отца, в качестве Законодателя, со смертью (собственно, смертью Отца), показывая тем самым, что если именно с убийством этим возникает долг, на всю жизнь связывающий субъект с Законом, то символический Отец, этот закон означающий — это, конечно же, Отец мертвый.