1

Не следует удивляться субъективному характеру предлагаемого «Очерка истории психоаналитического движения» и той роли, которая отведена в нем моей личности, потому что психоанализ – мое творение. В течение десяти лет им занимался один только я, и все неудовольствия, вызванные у современников этим явлением, всегда обращались против меня одного. Поэтому я считаю себя вправе отстаивать ту точку зрения, что еще и теперь, когда я уже давно перестал быть единственным представителем психоанализа, никто лучше меня не может знать, что такое психоанализ, чем он отличается от других способов исследования душевной жизни, чему можно дать такое имя и чего не следует так называть.

Когда я впервые в 1909 г. получил возможность говорить публично о психоанализе с кафедры одного американского университета[1], взволнованный значением этого момента для распространения моих идей, я объявил, что психоанализ – вовсе не мое детище. Я приписал эту заслугу другому, J. Breuer'y, и отнес ее к тому времени, когда я еще студентом был занят государственными экзаменами (с 1880 до 1882 г.)

Однако я должен был согласиться с возражениями моих доброжелательных друзей, что, выражая таким образом мою благодарность, я погрешил против действительного положения вещей. Мне следовало бы, как и прежде, указать на значение «Катартического метода» Breuer'a как предварительной стадии психоанализа, а началом самого психоанализа считать тот момент, когда я, отбросив гипнотическую технику, ввел метод свободных ассоциаций.

В сущности совершенно безразлично: начинать ли историю психоанализа с «Катартического метода» или с момента, когда я внес в него изменения. Я останавливаюсь на этой неинтересной подробности потому, что некоторые противники психоанализа при случае не прочь напомнить, что это учение совсем не мое изобретение, a Breuer'a. Конечно, это происходит только тогда, когда критики считают возможным признать в психоанализе кое-что достойным внимания; в том же случае, если их отрицание не знает никаких пределов, то психоанализ признается моим созданием. Я еще никогда не слышал, чтобы участие Breuer'a в создании психоанализа навлекло бы по его адресу какую-либо брань и порицание. А поскольку мне давно известно, что психоанализ неизбежно вызывает в людях озлобление и протест, то я пришел к заключению, что, должно быть, именно я и положил основания всему тому, что является особенностью психоанализа. С удовлетворением могу добавить, что Breuer не сделал ни одной попытки умалить мое значение в таком ославленном психоанализе и не поддерживал таких мнений.

Содержание открытия Breuer'a сводится к положению, что симптомы у истерических больных зависят от потрясших их, но забытых сцен из их жизни. Основанное на этом положении лечение заключается в том, чтобы заставить больных вспоминать эти пере-

живания в гипнозе и воспроизводить их (Katharsis). Отсюда вытекает частичная теория о том, что эти симптомы соответствуют ненормальной связи определенного количества неразрешенной энергии возбуждения (конверсия).

Breuer при всяком упоминании о конверсии в своем теоретическом очерке «Studien?ber Hysterie» ставит в скобках мое имя, как будто эта первая попытка теоретического обоснования была исключительно моим научным открытием. Я думаю, что эта ссылка имеет отношение к номенклатуре, тогда как теоретическое понимание конверсии одинаково выяснилось для нас обоих.

Известно также, что Breuer после первого опыта не применял катартическое лечение в течение целого ряда лет и взялся вместе со мной за него снова после моего возвращения от Charcot. Как терапевт, Breuer слишком был занят обширной врачебной практикой; я же неохотно сделался врачом, однако в то время по некоторым серьезным причинам у меня было сильное желание помочь нервнобольным или хотя бы кое-что понять в их состояниях. Вначале я возлагал надежды на физикальную терапию, но оказался беспомощным вследствие разочарований, которые во мне вызвала богатая советами и назначениями книга Erb'a «Electrotherapie». Если я тогда самостоятельно не мог дойти до усвоенного мной позже благодаря М?bius'y взгляда, что успехи электрического лечения при нервных расстройствах основаны на внушении, то в этом было виновато исключительно отсутствие каких бы то ни было успехов. Удовлетворительной заменой дискредитированной электротерапии казалось тогда лечение внушением в глубоком гипнозе, с которым я познакомился благодаря производившим большое впечатление демонстрациям Liebault и Bernheim'a. Но расспрашивание больного в состоянии гипноза, чему я научился у Breuer'а, должно было больше привлечь меня как автоматичностью действия, так и удовлетворением любознательности, нежели однообразное и исключающее всякое исследование подавление при помощи внушения.

Недавно мы услышали, что одним из самых последних завоеваний психоанализа является требование выдвигать на первый план анализ ближайшего по времени конфликта как повода к заболеванию. Именно это мы и делали с Breuer'ом в начале наших работ с помощью катартического метода, направляя внимание больного непосредственно на вызвавшую потрясение сцену, во время которой возник симптом, старались открыть в ней психический конфликт и освободить подавленный аффект. При этом мы открыли характерное для психических процессов при неврозах явление, которому я дал позже название «регрессии». Ассоциации больного шли от сцены, которую желательно было объяснить, назад, к более ранним переживаниям, и принуждали анализ, желавший изменить настоящее состояние больного, обратиться к его прошлому. Эта регрессия вела все дальше назад, как казалось, сначала до периода первой юности, а потом неуспехи и пробелы в понимании завлекали аналитическую работу в более ранние годы детства, которые были до тех пор недоступны какому бы то ни было исследованию. Это «обратное» направление стало важной характерной чертой анализа. Выяснилось, что психоанализ не может объяснить ничего в настоящем состоянии больного, не сведя его к прошлому, более того, что всякое патогенное переживание предполагает другое, более раннее переживание, которое, не будучи само патогенным, придает это свойство позднейшему. Но искушение придерживаться только актуального повода было так велико, что я поддавался ему еще и в позднейших моих анализах. В проведенном в 1899 г. лечении пациентки, под именем Доры, я знал сцену, вызвавшую вспышку настоящего заболевания. Бесчисленное множество раз старался я проанализировать это переживание, но так и не добился достаточного и полного описания этой сцены. В то время, когда мы дошли до воспоминаний самого раннего детства, пациентка увидела сон, при анализе которого ей удалось вспомнить забытые подробности упомянутой выше сцены, что сделало возможным понимание и разрешение актуального конфликта.

Из этого примера видно, насколько ошибочно требование выдвигать на первый план настоящий конфликт как повод к заболеванию и какая громадная научная реакция выражается в совете пренебречь регрессией в аналитической технике.

Первое разногласие между Breuer'ом и мной возникло в вопросе о деталях понимания психического механизма истерии. Он предпочитал еще, так сказать, «физиологическую» теорию, хотел объяснить раздвоение психики у истерических больных разобщением между различными душевными состояниями (или, как мы тогда говорили, состояниями сознания) и создал таким образом теорию «гипноидных состояний», после которых остаются в душе как бы неассимилированные чуждые тела и застревают в бодрствующем сознании. Я объяснял все это менее научно, предполагая всюду тенденции и наклонности, аналогичные явлениям обыденной жизни, видя в самом психическом раздвоении результат процесса отталкивания, который я тогда назвал отражением, а позже «вытеснением» (Verdr?ngung). На время я пытался допустить одновременное существование обоих механизмов, но так как опыт обнаруживал всегда одно и то же, т. е. вытеснение, то вскоре «гипноидной» теории Breuer'a я противопоставил учение об «отражении».

Однако я вполне убежден, что это противоречие не имело ничего общего с последовавшим между нами вскоре после этого разрывом. Разрыв этот имел более глубокие причины, но произошел так, что сначала я и не догадывался о нем и понял только позже, на основании различных косвенных признаков, что разрыв уже произошел. Нужно помнить, что Breuer высказал о своей знаменитой первой пациентке, что сексуальные моменты у нее были удивительно неразвиты и никогда ничего не привносили в богатую картину ее болезни. Я всегда удивлялся, что критика так редко пользовалась этим утверждением Breuer'а, как противоположением моему мнению о сексуальной этиологии неврозов, и до сих пор не знаю, следует ли усматривать в этом упущении доказательство их скромности или их невнимательности. Кто перечтет теперь снова историю болезни Breuer'а, тот при свете добытых за последние двадцать лет знаний не сможет не понять символики змей, оцепенения, паралича руки и, учитывая положение у постели больной отца, легко поймет значение каждого симптома. Его оценка роли сексуальности в душевной жизни этой больной резко разойдется с мнением врача. Больная поддавалась при лечении в самой сложной степени внушению со стороны Breuer'a, и ее отношение к нему может нам служить образцом того, что мы называем «перенесением» (Uebertragung). У меня были все основания полагать, что Breuer, по устранении всех проявлений болезни, должен был открыть по новым симптомам у нее сексуальную мотивировку этого «перенесения», но от него ускользнул общий характер этого неожиданного явления, так что он, как пораженный «untoward event», на этом месте оборвал исследование. Я не получил от него по этому вопросу никаких прямых указаний, но в различное время он дал мне достаточно оснований для изложенных выше предположений. Когда я впоследствии все решительнее настаивал на значении сексуальности в этиологии неврозов, он первый проявил ко мне то неприязненное отношение, которое мне впоследствии стало так хорошо знакомо, но которое я тогда еще не понимал как мою роковую судьбу.

Факт грубо сексуально окрашенного, нежного или враждебного перенесения, возникающего при всяком лечении невроза перенесения, хотя и нежелательного и не вызываемого ни одной из сторон (больным и врачом), казался мне всегда неопровержимым доказательством происхождения творческих сил невроза из области сексуальной жизни. Это доказательство еще до сих пор недостаточно серьезно оценено, так как в этом случае при исследовании не было бы собственно другого выбора. Для меня оно сохраняет свое решающее значение одинаково и даже больше, чем соответствующие результаты аналитической работы.

Утешением за этот дурной прием, который гипотеза сексуальной этиологии неврозов встретила даже в тесном кругу моих друзей (вокруг меня очень скоро образовалось пустое пространство), служила мне мысль, что я вступил в борьбу за новую и оригинальную идею. Однако в один прекрасный день всплыли у меня воспоминания, которые лишили меня этого удовлетворения, но зато раскрыли предо мной прекрасную картину процессов нашего познания. Идея, ответственность за которую легла на меня, никоим образом не является моим детищем. Она была дана мне тремя лицами, мнение которых должно было встретить с моей стороны глубочайшее уважение: самим Breuer'ом, Charcot и гинекологом нашего университета Chrobak'ом, может быть, самым выдающимся из наших венских врачей. Все эти три человека передали мне мнение, которого, строго говоря, сами они не разделяли. Двое из них отказались от своих слов, когда я позднее напоминал им о них, третий, Charcot, вероятно, сделал бы то же самое, если бы мне было суждено снова встретиться с ним. Во мне же эти, конгениальные мысли, которые мне запомнились, хотя я их не понимал, дремали в течение многих лет, пока, наконец, не проявились как мое собственное оригинальное познание. Когда я, еще молодой госпитальный врач, однажды гулял с Вгеueг'ом по городу, к нему подошел какой-то человек и пожелал немедленно поговорить с ним. Я отстал немного, а когда Breuer освободился, он рассказал мне в своей дружелюбно наставнической манере, что это муж одной пациентки дал ему о ней сведение. «Женщина эта, – прибавил он, – держит себя на людях столь вызывающе, что ее направили ко мне для лечения как нервнобольную. Это всегда тайны алькова, – прибавил он в заключение». Я с удивлением спросил, что он этим собственно хочет сказать, и он объяснил мне значение слова («брачное ложе»), так как не мог понять, почему его мысль показалась мне такой странной.

Несколько лет спустя я сидел на одном из приемных вечеров у Charcot недалеко от уважаемого учителя, который как раз рассказывал Brouardell'ю, по-видимому, об очень интересном случае из практики. Я не расслышал начала, но постепенно рассказ приковал к себе мое внимание. Молодая супружеская пара с далекого востока: жена – тяжелобольная, муж – импотент или очень неловкий, «T?chez-donc», слышал я, как повторял Charcot, «je vous assure, vous у arriverez». Brouardell, который говорил тише, должно быть выразил свое удивление, что такие обстоятельства могут вызывать подобные симптомы, потому что Charcot вдруг с большой живостью воскликнул: «Mais dans les cas pareils с'est toujours la chose, genitale toujours, toujours».

При этом он скрестил руки на нижней части живота и со свойственной ему живостью подпрыгнул несколько раз на месте. Я помню, что в это мгновение был поражен от удивления и сказал себе: «Если ему это известно, то почему же он никогда не упоминает об этом?» Но впечатление скоро забылось. Анатомия мозга и экспериментальное воспроизведение истерических параличей поглотили весь мой интерес.

Спустя год я начал свою врачебную практику в Вене в качестве приват-доцента по нервным болезням и оставался в области этиологии неврозов таким невинным и невежественным, как этого только и можно ожидать от подающего надежды академического ученого. Тут я получил однажды любезное приглашение Chrobak'a принять от него пациентку, которой он, став университетским преподавателем, не мог уделять достаточно времени. Придя раньше него к больной, я узнал, что она страдает непонятными припадками страха, которые ослабевают только при условии точной осведомленности больной о том, где именно во всякое время дня находится ее врач. Когда явился Chrobak, он отвел меня в сторону и открыл мне, что страх пациентки происходит вследствие того, что она, несмотря на 18-летнее замужество, осталась до сих пор virgo intacta. Муж абсолютно импотентен. В таких случаях врачу не остается другого выхода, как покрывать, рискуя своей репутацией, домашнее несчастье, соглашаясь с тем, чтобы о нем, пожимая плечами, говорили: «Да ведь он ничего не понимает, если не вылечил ее за столько лет». «Единственный рецепт для таких страданий, – прибавил он, – нам слишком хорошо известен, но, к сожалению, мы не можем его прописать. Он гласит:

Rp. Penis normalis

dosim Repetatur!

О таком рецепте я ничего не слыхивал и мог бы только покачать головой на циническое замечание моего доброжелателя.

Разумеется, я теперь указываю на происхождение столь ославленной идеи совсем не для того, чтобы свалить с себя ответственность за нее на других. Я слишком хорошо знаю, что совсем не одно и то же – высказать один или несколько раз какую-нибудь мысль в виде беглого замечания или отнестись к ней серьезно, понять ее буквально, устранить все противоречащие подробности и завоевать для нее место среди других признанных уже истин. Это, приблизительно, так же отличается одно от другого, как легкий флирт от законного брака со всеми его обязанностями и трудностями. «Epouser les id?es de» – это, по крайней мере, по-французски употребительный оборот речи.

Из других моментов, присоединившихся затем к катартическому методу благодаря моим исследованиям, преобразовавших его в психоанализ, я упомяну следующие.

Учение о вытеснении и сопротивлении, значение детской сексуальности и применение толкования сновидений для познания области бессознательного.

В создании учения о вытеснении я был, безусловно, самостоятелен, мне неизвестно никакое влияние, которое сколько-нибудь приблизило меня к этому пониманию. Я долгое время считал эту идею совершенно оригинальной, пока О. Ранк не показал нам место в «Welt als Wille und Vorstellung» Шопенгауэра, где философ старается объяснить, что такое безумие. То, что этот мыслитель говорит о сопротивлении (противодействии) какому-либо мучительному явлению действительности, настолько совпадает с содержанием моего понятия о вытеснении, что только благодаря моей неначитанности я имел возможность сделать это оригинальное открытие.

Однако многие читали это место и проглядели его, не сделав такого открытия, и, вероятно, со мной произошло бы то же самое, если бы я в более ранние годы находил больше интереса в чтении философа. Позже я вполне сознательно отказался от громадного наслаждения, которое дает чтение произведений Ницше, благодаря тому убеждению, что никакие предвзятые идеи не должны служить мне помехой в переработке моих психоаналитических впечатлений. Зато я должен был быть готовым и готов и теперь отказаться от всех притязаний на первенство в тех частных случаях, когда кропотливое психоаналитическое исследование может только свестись к подтверждению интуитивных суждений философов.

Учение о вытеснении – фундамент, на котором зиждется все здание психоанализа, – составляет существеннейшую его часть и представляет собой ни что иное, как теоретическое выражение наблюдения, которое можно повторять сколько угодно раз, если, не применяя гипноза, приступить к анализу невротика. Тогда чувствуется сопротивление, которое противодействует аналитической работе, и из-за пробела в воспоминаниях сделать эту работу невозможно. Применение гипноза должно было скрыть это сопротивление; поэтому история настоящего психоанализа начинается только с момента определенного технического нововведения – отказа от гипноза. Теоретическая оценка того, что это сопротивление совпадает с амнезией, ведет неизбежно к психоаналитическому пониманию бессознательной душевной деятельности, к пониманию, которое очень заметно отличается от философских умозрений. Поэтому можно сказать, что психоаналитическая теория является попыткой объяснить два рода наблюдений, которые поразительным образом повторяются при всякой попытке открыть в жизни невротика причины проявления его страданий, т. е. факты «перенесения» и «сопротивления». Всякое исследование, которое признает оба эти факта, как исходное положение работы, может называться психоанализом, если даже оно приходит к каким-либо другим результатам, отличным от моих. Того, кто берется за другие стороны проблемы и отступает от этих обеих предпосылок, вряд ли можно не упрекнуть в покушении на чужую собственность при помощи мимикрии, особенно если он будет упорно называть себя психоаналитиком.

Я бы самым решительным образом протестовал против того, чтобы считать учение о вытеснении и о сопротивлении предпосылками психоанализа, а не выводами. Такие предпосылки общепсихологической и биологической природы действительно существуют, и было бы целесообразно поговорить о них в другом месте, но учение о вытеснении – результат психоаналитических исследований – законным образом добыт из бесчисленных наблюдений. Такое же приобретение, только гораздо более позднего времени, составляет разработка вопроса о детской сексуальности, о которой в первые годы нащупывания пути аналитического исследования еще не было и речи. Можно было только заметить, что причину влияния актуальных впечатлений у больного приходится видеть в прошлом. Но «ищущий находит часто больше, чем хотел найти». Приходилось все дальше и дальше углубляться в прошлое, и, наконец, как будто бы являлась надежда, что можно будет остановиться на периоде возмужалости, на эпохе традиционного пробуждения сексуального чувства. Напрасно: следы вели дальше, назад в детство, и даже далее, в ранние его годы. На этом пути пришлось преодолеть заблуждение, которое чуть не стало роковым для молодой науки. Под влиянием связанной с Charcot травматической теории истерии приходилось считать реальными и имеющими этиологическое значение рассказы больных, которые приписывали пассивным сексуальным переживаниям в раннем детстве, т. е., грубо выражаясь, половому соблазну, значение причины симптомов болезни. Когда эта этиология рухнула вследствие ее неправдоподобия и противоречия с несомненно установленными фактами, то непосредственным следствием этого явился период полнейшей растерянности. Анализ приводил вполне правильным путем к этого рода инфантильным сексуальным травмам, и, тем не менее, они оказывались ложью. Почва действительности была, таким образом, утеряна. В это время я охотно бросил бы всю работу подобно моему почтенному предшественнику Вгеueг'у после сделанного им неприятного открытия. Может быть, я устоял только потому, что у меня не было выбора начинать что-либо другое. В конце концов, я стал понимать, что никто не имеет права отчаиваться только потому, что обманулся в своих ожиданиях, но что следует проверить, не ошибся ли он в своих предположениях. Если истерики указывают на вымышленные травмы как на причину симптомов болезни, то сущность этого нового факта сводится к тому, что они фантазируют о таких сценах, и поэтому необходимо считаться с этой психической реальностью так же, как и с практической. Вскоре я имел возможность убедиться, что назначение этих фантазий – прикрыть и приукрасить аутоэротические проявления детских лет и поднять их на более высокую ступень (сублимировать). И вот тут-то за этими фантазиями и открылась во всем ее объеме половая жизнь ребенка.

В этой сексуальной деятельности раннего детства могла проявиться и прирожденная конституция. Предрасположение и переживание связывались здесь в одно этиологическое целое благодаря тому, что вследствие предрасположения получали значение возбуждающих и фиксирующихся травм такие впечатления, которые иначе по своей обычности не имели бы никакого влияния: эти переживания пробуждали в больном такие факторы предрасположения, которые без них долго бы дремали и, может быть, остались бы в зародышевом состоянии. Последнее слово в вопросе о травматической этиологии было сказано затем Аbrаhаm'ом, указавшим, какая именно особенность сексуальной конституции ребенка умеет провоцировать своеобразные сексуальные переживания, т. е. травмы.

Мои положения о сексуальности детей были вначале основаны почти исключительно на результатах анализа у взрослых, углубляющихся в прошлое. Для прямых наблюдений над ребенком у меня еще не было случая.

Поэтому необычайным триумфом оказалась возможность несколькими годами позже подтвердить прямым наблюдением и анализом детей в очень ранние годы жизни большую часть этих заключений. Но триумф этот постепенно бледнел при мысли, что открытиями такого рода следует, пожалуй, стыдиться: чем больше углублялись в наблюдение над ребенком, тем более естественным становился самый факт сексуальности, и в то же время тем более удивительным казалось, что столько труда положено было другими на то, чтобы его не замечать.

Такую твердую уверенность в существовании и значении детской сексуальности можно получить только путем анализа, идя от симптомов и особенностей невротиков к их первоисточникам, вскрытие которых объясняет то, что в них вообще объяснимо, и дает нам возможность изменить то, что поддается изменению. Я прекрасно понимаю, что приходят к другим результатам, когда (как это недавно сделал Jung) сперва создают себе определенное теоретическое представление о природе полового влечения и, исходя уже из него, хотят понять жизнь ребенка.

На таком представлении можно остановиться только произвольно или вследствие посторонних соображений, и рискуешь тем, что оно будет не соответствовать той области, в которой его хотят применить. Разумеется, и аналитический путь ведет к известным конечным трудностям и непонятным местам в области сексуальности и ее отношений во всей жизни индивидуума; но их не следует устранять путем различных соображений, а нужно оставлять неразрешенными до тех пор, пока они не будут объяснены другими наблюдениями или наблюдениями в иных областях.

О толковании сновидений я скажу очень немного. Оно далось мне само как первый плод технического нововведения, после того как я, следуя смутному предположению, решился заменить гипноз свободными ассоциациями. Моя любознательность не была с самого начала направлена на понимание сновидений. Мне неизвестны какие-либо влияния, которые привлекли бы мой интерес к сновидениям или вызывали бы во мне ожидания определенных результатов работы. Я едва успел до разрыва моего с Breuer'ом как-то сказать ему одну только фразу, что умею теперь разгадывать сны. Благодаря такому историческому ходу этого открытия символика сновидений оказалась почти последним достижением в моем понимании сновидения, так как ассоциации мало что дают для объяснения символов. Так как я придерживался привычки всегда изучать сначала самые явления, прежде всяких справок о них в книгах, то я мог установить символику сновидения гораздо раньше, чем нашел указания на этот счет в сочинениях Scherner'a. Я оценил в полном объеме это средство выражения сновидения лишь позже, отчасти под влиянием исследований Stekel'я, сначала заслуженного в психоанализе работника, а затем проявившего небрежность. Тесная связь между психоаналитическим толкованием сновидений и некогда столь высоко ценимым в античном мире искусством снотолкования стала мне ясна только много лет спустя. Самую оригинальную и значительную часть моей теории сновидений, объяснение видоизменения сновидения внутренним конфликтом, своего рода внутренней неискренностью, я позже встретил у одного автора, которому была чужда медицина, а не философия, у инженера Роррег'а, опубликовавшего под именем Линкеуза «Фантазии одного реалиста».

Толкование сновидений стало для меня утешением и поддержкой в те тяжелые первые годы анализа, когда я должен был осилить в одно и то же время технику, клинику и терапию неврозов. Я был совершенно одинок и часто боялся утратить способность ориентироваться и уверенность в себе среди путаницы возникающих и нагромождающихся трудностей. Проверка моего предположения, что невроз должен быть объяснен посредством анализа, заставляла часто до того долго себя ждать, что это обстоятельство могло сбить с пути; в сновидениях же, в которых можно видеть аналогию симптомам, это предположение находило почти полное подтверждение. Только эти успехи дали мне силу, уверенность и выдержку. Поэтому я привык измерять степень понимания работающего в области психологии его отношением к проблемам толкования сновидений и с удовлетворением заметил, что большая часть противников психоанализа избегала вообще вступать на эту почву или вела себя в высшей степени неловко, когда пыталась это сделать. Мой самоанализ, необходимость которого стала для меня очевидной, я провел с помощью ряда своих сновидений, которые ввели меня во все события моих детских лет. Я еще и до сих пор остаюсь при том мнении, что у человека, имеющего хорошие сны и в достаточной степени нормального, такого рода анализ может быть вполне достаточен.

Развернув эту картину истории возникновения психоанализа, я думаю, показал нагляднее, в чем он заключается, чем систематическим его изложением. Я сначала не понял особенного характера моих открытий. Не задумываясь, я принес в жертву начинавшуюся мою популярность врача и наплыв нервнобольных на мой прием, последовательно доискиваясь сексуальных причин их неврозов; при этом я наткнулся на такие факты, которые окончательно укрепили мое убеждение в практическом значении сексуального момента. Ничего не подозревая, я выступил докладчиком в Венском обществе специалистов, председателем которого был Kraft-Ebbing, в ожидании, что интерес и признание товарищей вознаградят меня за добровольно взятый на себя материальный ущерб. Я относился к своим открытиям как к более или менее безразличному научному материалу, и рассчитывал встретить такое же отношение со стороны других. Только тишина, воцарившаяся после моих докладов, пустота, образовавшаяся вокруг меня, намеки по моему адресу заставили меня мало-помалу понять, что если утверждаешь, что сексуальность играет определенную роль в этиологии неврозов, то не рассчитывай на такое же отношение к себе, как при других научных докладах. Я понял, что с этого времени принадлежу к тем людям, которые, по выражению Hebbel'я, «нарушили покой мира», и что не могу рассчитывать на объективное отношение к себе и на то, чтобы со мной считались. Но, так как мое убеждение в том, что мои наблюдения и выводы в общем правильны, постоянно росло, а мое доверие к собственному суждению и мое нравственное мужество были достаточны, то выход из создавшегося положения, несомненно, мог быть для меня только один, – я решился поверить, что на мою долю выпало счастье открыть соотношения особенно важного значения, и нашел в себе готовность подвергнуться участи, которая иногда связана с подобным открытием.

Эту участь я себе представлял приблизительно таким образом: мне, пожалуй, кое-как удастся просуществовать благодаря терапевтическим успехам нового метода, но наука не обратит во время моей жизни на меня никакого внимания. Может быть, несколько десятилетий спустя кто-нибудь другой неизбежно натолкнется на те же самые, пока несвоевременные, явления, добьется их признания и таким образом воздаст мне честь как предшественнику, по необходимости потерпевшему неудачу. Между тем я устраивался, как Робинзон на необитаемом острове, насколько возможно удобнее. Когда я среди смут и тяжести настоящего взираю на те годы одиночества, мне кажется, что это прекрасное героическое время «splendid isolation» не было лишено своих преимуществ и прелестей. Мне не нужно было читать никакой литературы, выслушивать плохо осведомленных противников, я был свободен от какого-либо влияния, ничем не стеснен. Я научился не поддаваться склонности к отвлеченным размышлениям и, следуя незабвенному совету моего учителя, Charcot, часто снова и снова пересматривал те же самые явления, пока они не заговорят сами. Мои статьи, для которых я тоже с некоторым трудом нашел приют, должны были содержать гораздо меньше того, что я знал, опубликование их могло быть отложено на неопределенный срок, потому что не приходилось защищать свой сомнительный приоритет. «Толкование сновидений», например, было готово в основном в начале 1896 г., а напечатано было только летом 1899 г. Лечение Доры было закончено к концу 1899 г., ее история болезни записана в течение ближайших двух недель, а опубликована только в 1905 г. Между тем мои труды не реферировались в специальной литературе или, если это случалось в виде исключения, то отношение к ним было отрицательным, проникнутым чувством презрения, сострадания или превосходства. Иногда какой-нибудь коллега посвящал мне в той или другой статье очень короткое и не очень-то лестное замечание, вроде: «слишком мудрит, впадает в крайности, очень странно». Однажды случилось, что ассистент клиники в Вене, где я читал каждый семестр курс, попросил у меня разрешения присутствовать на этих лекциях. Он слушал с большим вниманием, не возражал и после последней лекции вызвался проводить меня. Во время прогулки он признался мне, что по совету своего шефа он написал книгу против моего учения и очень сожалеет, что познакомился с ним ближе только теперь, благодаря моим лекциям. В противном случае он о многом написал бы по-другому. На его вопрос шефу, не следует ли ему сначала прочесть «Толкование сновидений», он получил ответ, что не стоит утруждать себя. В то время сам он сравнил мою научную систему, как он ее понял, по крепости ее внутреннего остова с католической церковью. В интересах его душевного благополучия мне хотелось бы думать, что в этом замечании содержалась некоторая доля признания. Но затем, в заключение, он прибавил, что теперь слишком поздно что-либо менять в его книге, так как она уже напечатана. Этот самый врач не счел также нужным и позже сообщить свету о том, что он изменил свое мнение о психоанализе, а предпочел следить за развитием психоанализа в качестве постоянного референта одного медицинского журнала, в своих малосерьезных комментариях к нему.

К счастью, в те годы моя личная чувствительность притупилась окончательно. Но от озлобления меня избавило одно обстоятельство, которое приходит на помощь далеко не всем одиноким изобретателям. Обыкновенно они мучительно доискиваются причины безучастия или отрицательного отношения к ним современников и ощущают это как заставляющее страдать возражение против правильности их собственного убеждения. Я в этом не нуждался, потому что психоаналитическое учение дало мне возможность понимать поведение окружающего мира, оценивать его как необходимое следствие основных аналитических положений. Если действительно верно, что вскрытые мною совокупности психических процессов не допускаются в сознание больного внутренними аффективными сопротивлениями, то эти же сопротивления должны возникнуть также и у здоровых, как только до них доходит со стороны это вытесненное. Не было ничего удивительного и в том, что здоровые люди умели логически мотивировать свое обусловленное аффектами отрицание; это случалось у больных также часто, и они приводили те же самые доказательства («аргументы так же банальны, как ежевика», как говорит Фальстаф), и нельзя сказать, чтобы уж очень остроумные. Различие заключалось в том, что по отношению к больным можно было прибегать к мерам воздействия, чтобы убедить их в наличии сопротивления и преодолеть его, но это было невозможно по отношению к здоровым. Неразрешенным остался вопрос о том, каким образом можно было бы заставить этих здоровых заняться научно-объективной проверкой учения, и разрешение этого вопроса поневоле пришлось предоставить времени. В истории наук нередко можно убедиться в том, что тот самый метод лечения, который сначала вызывал только возражения, спустя некоторое время встречал общее признание, хотя не было приведено никаких новых доказательств в его пользу.

Но, конечно, странно было бы ожидать, чтобы в эти годы, когда я был единственным представителем психоанализа, во мне развилось особенное почтение к суждениям света или склонность к интеллектуальной уступчивости.