III.. МОИСЕЙ, ЕГО НАРОД И МОНОТЕИСТИЧЕСКАЯ РЕЛИГИЯ

ЧАСТЬ II.. РЕЗЮМЕ И ВЫВОДЫ


...

Ж. ИСТОРИЧЕСКАЯ ИСТИНА

Мы предприняли все эти психологические отступления для того, чтобы указать на вероятность того, что религия Моисея оказала воздействие на еврейский народ только как предание. Вполне возможно, что мы не достигли большего, чем некоторой степени вероятности. Давайте предположим, однако, что нам удалось доказать это полностью. Даже в этом случае останется впечатление, что мы удовлетворительно объяснили только качественный фактор того, что требовалось, а количественный – нет. Во всем, что касается зарождения религии, включая, конечно, и еврейскую, существует элемент грандиозности, и это не согласуется с объяснениями, которые мы до сих пор выдвигали. Здесь должно быть задействовано что-то еще, аналогий чему существует немного и ничего однородного, что-то уникальное и столь же значительное, как и то, что явилось его результатом, как и сама религия. [См. с.268].

Давайте попытаемся подойти к этому предмету с противоположной стороны. Мы понимаем, насколько первобытный человек нуждается в боге как в создателе вселенной, главе своего клана, своем личном защитнике. Этот бог занимает место ушедших отцов [клана], предание о которых еще не умерло. Человек последующих времен и наших собственных дней ведет себя точно так же. Он также по-детски нуждается в защите, даже уже став взрослым; он думает, что не может обойтись без поддержки своего бога. Все это неоспоримо. Но не так легко понять, почему может существовать только один бог, почему именно продвижение от хеноизма[162] к монотеизму приобретает такое огромное значение. Несомненно верно, как мы уже объясняли [ее.248 и 268], что верующий разделяет величие своего бога; и чем величественнее бог, тем надежнее защита, которую он может предоставить. Но сила бога не обязательно свидетельствует о том, что он является единственным. Многие люди считают лишь достоинством своего главного бога, если он правит над другими божествами, стоящими ниже него, и они не считают, что существование других богов умаляет его величие. Несомненно, если этот бог стал всеобщим и распространил свое влияние на все страны и народы, то это также означало и жертвование близостью. Получалось так, будто своего бога приходилось разделять с чужеземцами, и это необходимо было восполнить оговоркой о своей избранности им. Можно выдвинуть следующее положение, – что идея единственного бога сама по себе означает продвижение в интеллектуальности, но это положение нельзя оценивать так высоко.

Благочестивые верующие, однако, знают, как адекватно заполнить этот очевидный пробел в мотивации. Они говорят, что идея единственного бога оказывает такое огромное воздействие на людей, потому что это часть вечной истины, которая, долго скрываемая, наконец вышла на свет и теперь должна коснуться каждого. Мы должны признать, что подобный фактор наконец можно признать чем-то, соответствующим по значимости как предмету, так и его действию.

Нам тоже хотелось бы согласиться с этим. Но нас останавливает сомнение. Этот религиозный аргумент основан на оптимистичной и идеалистической посылке. Оказалось невозможным продемонстрировать на других примерах, что человеческий интеллект имеет особо тонкое чутье на истину, или что человеческий разум обладает какой-либо особой склонностью распознавать правду. Напротив, мы скорее, обнаружили, что наш интеллект очень легко, безо всякого предупреждения входит в заблуждение, и что мы ни во что так легко не верим, как в то, что, независимо от истинности, соответствует нашим любимым иллюзиям. Поэтому к своему согласию мы должны добавить оговорку. Мы также верим, что религиозное решение содержит в себе истину – но истину историческую, а не материальную. И мы присваиваем себе право исправлять определенные искажения, которым эта истина была подвергнута по ее возвращении. То есть сегодня мы верим не в существование единственного великого бога, а в то, что в первобытные времена существовал один человек, который должен был выглядеть огромным и который впоследствии вернулся в память людей возвышенным до божества.

Мы предположили, что религия Моисея была поначалу отвергнута и наполовину забыта, а позже переросла в предание. Теперь мы предполагаем, что этот процесс повторился тогда во второй раз. Когда Моисей дал людям идею единственного бога, это не было нововведением, а возрождало то, что было пережито человеческим родом в первобытные времена и давно исчезло из сознательной памяти людей. Но оно было настолько значительным, создало и провело в жизнь такие глубокие изменения в жизни людей, что мы не можем не поверить в то, что оно оставило после себя некоторые неизменные следы в человеческой психике, которые можно сравнить с преданием.

Из психоанализа отдельных индивидуумов мы знаем, что их самые ранние впечатления, полученные, когда ребенок едва умел говорить, оказывают в то или иное время воздействия, имеющие принудительный характер, не будучи сами по себе осознанными. Мы полагаем, что имеем право сделать такое же предположение и в отношении самых ранних переживаний всего человечества. Одним из следствий такого воздействия было возникновение идеи единственного бога – идеи, которая должна быть признана как совершенно оправданная память, хотя, правда, искаженная. Подобная идея имеет принудительный характер: в нее должно поверить. В той степени, до которой она была искажена, она может быть названа иллюзией, а поскольку она несет с собой возврат прошлого, она должна называться истиной. Психиатрические мании также содержат в себе небольшой фрагмент истины, и убеждение пациента распространяется от этой истины на все ее иллюзорное окружение[163]

Нижеследующее, с данного места и до конца, является слегка видоизмененным повторением обсуждений части [настоящего (третьего) очерка].

В 1912 году я попытался в своей работе Тотем и Табу воссоздать существовавшее в древности положение дел, из которого и проистекают все эти следствия. При этом я использовал некоторые теоретические идеи, выдвинутые Дарвином, Аткинсоном и в особенности Робертсоном Смитом, и объединил их с данными и указаниями, полученными с помощью психоанализа. У Дарвина я позаимствовал гипотезу о том, что первоначально человеческие существа жили небольшими кланами, каждый из которых находился под деспотическим господством старшего самца, который присваивал себе всех женщин и жестоко притеснял или устранял более молодых мужчин, включая своих сыновей. У Аткинсона я взял продолжение этой мысли, идею о том, что эта патриархальная система закончилась восстанием сыновей, которые объединились против отца, одолели его и все вместе съели. Основываясь на теории тотема Робертсона Смита, я предположил, что впоследствии клан отца уступил место тотемной общине братьев. Для того, чтобы можно было жить в мире друг с другом, победившие братья отказались от женщин, из-за которых, в конечном счете, убили своего отца, и ввели экзогамию. Власть отцов была сломлена, и семьи организовывались по матриархальному принципу. Амбивалентная эмоциональная позиция сыновей по отношению к отцу сохранялась в течение всего последующего развития. На место отца в качестве тотема было поставлено особое животное. Оно рассматривалось как предок и охраняющий дух, его нельзя было оскорблять или убивать. Но раз в год вся мужская часть общины собиралась вместе на церемониальное принятие пищи, во время которого тотемное животное (почитаемое во все остальное время) разрывалось на куски и сообща поедалось. Никто не мог уклониться от этого принятия пищи: это являлось церемониальным повторением убийства отца, с которого начинаются социальный порядок, законы морали и религия. Сходство между тотемным принятием пищи Робертсона Смита и христианской Тайной Вечерей поражало многих авторов еще до меня [См. выше, с.220 и далее].

По сей день я твердо придерживаюсь этой конструкции. Мне неоднократно приходилось иметь дело с яростными упреками в том, что я не изменил своих взглядов в более поздних изданиях своей книги, несмотря на то, что современные этнологи единодушно отвергли гипотезу Робертсона Смита и частично выдвинули другие, совершенно отличные теории. В ответ я могут сказать, что эти мнимые продвижения вперед мне хорошо известны. Но меня не убедила ни правильность этих нововведений, ни ошибки Робертсона Смита. Отрицание еще не является опровержением, а нововведение не обязательно – продвижение вперед. И прежде всего, однако, я не этнолог, а психоаналитик. Я имею право брать из этнологической литературы то, что мне может понадобиться в проведении психоанализа. Работы Робертсона Смита – человека гениального – дали мне ценные точки соприкосновения с психологическим материалом психоанализа и указания на его применение. Я никогда не поддерживал его оппонентов.