Глава 4 Декаденты, революционеры и душевное здоровье нации


...

В поисках положительного героя

Чтобы победить зло, Дон Кихот Сервантеса сражался с ветряными мельницами; для его русского единомышленника все мировое зло сосредоточилось в цветке. Рассказ Всеволода Михайловича Гаршина «Красный цветок» (1883) — история пациента психиатрической больницы, которому кажется, что в цветке георгина, растущем в больничном саду, заключены космические силы зла. Во имя спасения человечества от мирового зла герой Гаршина вступает с ним в главную битву своей жизни. Несмотря на то что больничный персонал, как ему кажется, делает все, чтобы помешать его миссии, герою удается добраться до цветка и сорвать его. Его находят мертвым с зажатым в холодеющих пальцах красным цветком.

Этот рассказ мог быть прочитан и как детальное и реалистичное описание психической болезни, и как призыв к гуманному обращению с душевнобольными. Психиатры нашли его достойным всяческого внимания: Эллис назвал «лучшим рассказом о безумии», а Сикорский восхищался мастерским описанием симптомов маниакального расстройства — таких, как экзальтированность, смена периодов ясного сознания и острого помешательства, причудливые ассоциации, превращающиеся в навязчивые идеи40. Однако благодаря давней традиции связывать безумие с протестом современники увидели в рассказе Гаршина нечто большее, чем изображение безумия. Глеб Успенский (которого в конце жизни также самого постигла душевная болезнь) писал: в рассказе мы, «кроме тонких наблюдений над симптомами психической болезни, видим, что источник страдания больного человека таится в окружающей его жизни и что оттуда, из жизни, страдание вошло в его душу. Видим, что жизнь оскорбила в нем чувство справедливости, огорчила его, что мысль о жизненной неправде есть главный корень душевного страдания и что нервное расстройство, физическая боль, физическое страдание только осложняют напряженную работу совершенно определенной мысли, внушенной впечатлениями живой жизни»41.

В глухие 1880-е годы, когда «нормальные» люди избегали публичности и политики, любой заявлявший о себе сильный, волевой характер казался сумасшедшим. Сравнив персонажей чеховской «Палаты № 6» и «Красного цветка», Н.К. Михайловский отдал предпочтение последнему: в отличие от «апатичного» и «индифферентного» персонажа Чехова, гаршинский герой деятелен, благороден и идет в своем самопожертвовании до конца42. Сикорский также оценил мысль Гаршина, что душевная болезнь не может до конца разрушить сердцевину человеческой личности. В заключительном эпизоде рассказа «больного, истощившего все свои силы под влиянием великодушной, но безумной идеи бреда, нашли мертвым со светлым, спокойным выражением лица, его истощенные черты выражали какое-то горделивое счастье». Психиатры знают, писал Сикорский, что даже при таких тяжелых болезнях, как прогрессивный паралич, «где болезненный процесс доводит человека до крайнего безумия и почти изглаживает все черты человечности, даже в этом состоянии, тем не менее, под влиянием ли участия к больному или при иных условиях — иногда на минуту может вспыхнуть яркое проявление чувства и мысли, на которое, казалось, больной уже более был неспособен»43.

Сикорский познакомился с Гаршиным в 1883 году, вскоре после публикации «Красного цветка». После этой встречи Гаршин писал своей матери: «Великим психиатрам (пока их почти не было) будет дана великая и добрая власть, ибо великий психиатр не может быть скотом». Во время их последующих встреч Сикорский, по словам Гаршина, оставался любезен и подарил ему одну из своих последних книг. В 1884 году Гаршин сообщал матери, что рецензия Сикорского на «Красный цветок» «полностью вознаградила» его «за нелепые отзывы» других критиков44.

Современников Гаршина восхищали и его писательский талант, и человеческие качества. Его близкий друг В.А. Фаусек писал: «Я часто думал, что если можно представить себе такое состояние мира, когда в человечестве наступила бы полная гармония, то это было бы тогда, если бы у всех людей был такой характер, как у Всеволода Михайловича. Основная черта его была — необыкновенное уважение к правам и чувствам других людей, необыкновенное признание человеческого достоинства во всяком человеке, не рассудочное, не вытекающее из выработанных убеждений, а бессознательное, инстинктивное свойство его натуры». После смерти Александра II от рук террористов Гаршин, подобно Льву Толстому, молил нового царя простить убийц. Он также умолял петербургского градоначальника, графа Лорис-Меликова, на жизнь которого покушался польский студент, не выносить смертного приговора. После посещения Лорис-Меликова Гаршин отправился в Ясную Поляну к Толстому и, как рассказывают, провел с ним «целую ночь в восторженных мечтаниях о том, как устроить счастье всего человечества. Из Ясной Поляны Гаршин выехал окончательно убежденный в своем призвании, купил по дороге лошадь и, подобно Дон Кихоту, разъезжал на ней по Тульской губернии, проповедуя уничтожение зла. В конце концов, он попал в психиатрическую больницу, где и пробыл несколько месяцев»45. Гаршину был поставлен диагноз «циклический психоз». Еще четыре года спустя он покончил с собой под влиянием приступа душевной болезни, бросившись в лестничный пролет.

Несколько врачей взялись анализировать болезнь Гаршина — как они заявляли, подталкиваемые профессиональным интересом. Но поскольку писатель пользовался всеобщей любовью, психиатрам пришлось признать, что недуг не разрушил до конца ни его таланта, ни благородной натуры. «Непосвященные думают, что психическая болезнь совершенно искажает душевный облик человека, — писал Н.Н. Баженов. — Для многих случаев, в особенности для тех, где нет разрушения интеллекта, это совершенно неверно, и даже в самом разгаре болезни можно отыскать кардинальные определяющие черты. Даже самое содержание бреда в известной степени заимствуется из нормальной психологии того же лица. И в этом отношении бред Гаршина был чрезвычайно характерен. И в приступе безумия — он такой же ненавистник зла, так же полон деятельной любви к людям, так же готов пожертвовать собой для их блага, как и в состоянии нормального душевного равновесия»46. Свою работу Баженов озаглавил не «болезнь», а «душевная драма Гаршина». Другой психиатр, И.А. Бирштейн, находил трагический смысл в безумии и смерти Гаршина. Комментируя сон писателя о звезде, врач утверждал: бросаясь вниз, в пролет лестницы, «Гаршин, в сущности, летел вверх, ей [звезде] навстречу, в объятия, благословляя этот единственный действительно счастливый момент своей короткой жизни». Смерть Гаршина навела психиатра на мысль о том, что «апофеоз жизни» проявляется равным образом и «в гениальном творчестве, и в психоневрозе или в самоубийстве»47.

«Гаршинские типы» стали во множестве попадаться психиатрам во время революции 1905 года. Лахтин сообщал о пациенте «в состоянии галлюцинаторной спутанности, которому казалось, подобно герою повести Гаршина “Красный цветок”, что борьба сил тьмы и света сосредоточилась в нем самом, и что он должен пожертвовать своей жизнью, чтобы остановить кровопролитие, уничтожить зло в мире и спасти всех погибающих». Нужен был очень бдительный надзор, прибавляет психиатр, чтобы «предупреждать его постоянно повторяющиеся попытки принести себя в жертву путем самоубийства». Лахтин наблюдал еще несколько пациентов, которых назвал «психастениками» и отнес к тому же типу «патологических альтруистов». Он нашел и в альтруизме, и в страдании «эволюционный» смысл: они способствуют развитию и совершенствованию человечества как «источник человеческих верований». «Примиряясь с земными страданиями во имя потустороннего блага, человечество создает условия, необходимые для продления жизни и для подъема ее уровня здесь на земле»48. Эпитет «патологический» в применении к альтруизму не был уничижительным: его патологическое происхождение нисколько не умаляет его внутреннюю ценность — «подобно тому, как ценность жемчуга не уменьшается оттого, что он представляет собой патологический нарост на раковине». Врач видел в патологических альтруистах представителей нарождающегося человеческого типа: «природа как бы на одно мгновение приподнимает завесу, отделяющую нас от будущего человечества». Такими людьми из будущего были названы Сократ, пророк Магомет, Жанна д’Арк, Огюст Конт и литературный персонаж — Дон Кихот49.

Патологическими альтруистами могли быть не только мужчины. Лахтин нашел женскую версию этого феномена — так называемую «боязнь невест». По его словам, некоторые молодые женщины испытывали перед свадьбой непреодолимую тревогу: сомневаясь в силе своего чувства, они боялись, что недостойны своих будущих мужей. У женщин было еще меньше возможностей, чем у мужчин, для проявления своих альтруистических чувств. Замужество оказывалось почти единственным способом реализовать себя, а самым лучшим для молодой идеалистически настроенной женщины, считал Лахтин, было выйти замуж за благородного и деятельного мужчину, помощницей которого она при этом становилась. Образец таких отношений описан Тургеневым в романе «Накануне» (1860): Елене удается реализовать свои идеалистические интенции, став женой и соратницей Инсарова — болгарина, борющегося за освобождение своей страны50. Лахтин описывал «боязнь невест» как опасения молодой благородной женщины, что приносимая ею жертва недостаточно велика.

Революция 1905 года совпала с трехсотлетием романа Сервантеса. В том же году критик Вацлав Боровский написал статью «Лишние люди» — о русском революционном движении 1860—1880-х годов. Описывая революционеров, он воспользовался тургеневским разделением на «гамлетов» и «донкихотов». «Гамлеты» — интеллигенты, которых приводят в революцию размышления об окружающем, «донкихоты» — революционеры из народа, ставшие борцами не в результате рефлексии, а по зову сердца. В результате даже психиатры перестали считать Дон Кихота безнадежным душевнобольным. Только один все же поставил персонажу Сервантеса диагноз «паранойя», но тут же оговорился, что «болезнь не перешла в третью стадию психической слабости, а закончилась просветлением». Похоже, психиатры согласились с критиком, риторически вопрошавшим: «И разве дорого за героизм платить безумием?»51

Революционный фермент преобразил российское общество, ценностями которого теперь стали активность, самопожертвование и героизм. Для радикально настроенных врачей «фанатики, проповедники высших идей, борцы за идею» — те, кого они раньше относили к «высшим вырождающимся», — теперь выглядели как «прогрессивный элемент» и были предпочтительнее здоровых52. Были пересмотрены диагнозы и других персонажей, которых прежде подозревали в патологии, — например, героев Максима Горького, певца «безумства храбрых». Немногим ранее психиатрам уже случалось обсуждать персонажей Горького и даже, по долгу службы, усомниться в их психическом здоровье — так, главный герой романа «Фома Гордеев» (1899), интеллектуал и идеалист, был назван «типичным неврастеником или психастеником». Однако накануне революции врачи поспешили снять с него этот диагноз. Для этого, правда, они предлагали переписать конец романа. У Горького Фома Гордеев кончает с собой — предположительно в припадке болезни. Однако врачи решили, что такой конец «для Фомы Гордеева как литературного типа» был бы неправильным. В статье «Патологические черты литературных персонажей Горького» Шайкевич утверждал: Фома — «человек более чувства, чем ума… но в этом нет и тени патологического». Не найдя никакого «органического предрасположения к психозу», Шайкевич имел все основания утверждать, что роман — изображение не болезни, а духовного поиска53.

В сравнении с напуганным и пассивным обывателем даже параноик выглядел привлекательнее. Автор статьи «Безумие, его смысл и ценность» Николай Вавулин пришел к парадоксальному выводу, что так называемые безумцы — самые нормальные люди. Во время революции Вавулина дважды арестовывали и сажали в тюрьму. Прежде здоровый человек, после нескольких месяцев в одиночной камере он начал галлюцинировать. Это заставило его размышлять о душевной болезни и заключить, что в некоторые исторические эпохи и в плохо устроенном обществе «параноик» имеет преимущества перед его «нормальными» членами. С долей иронии Вавулин писал: «Параноик вообще представляет собой самое гармоничное явление в человеческой природе. Он не знает раскола, противоречий, угрызений совести и “проклятых вопросов”, отравляющих существование другим. Параноик всегда убежден, что он создан для великих событий»54.

В начале века многие заявили о желании пересмотреть критерии психической болезни и здоровья. Граница между «нормальным» и «ненормальным», всегда расплывчатая даже для психиатров, могла сдвигаться, в зависимости от обстоятельств, в ту или другую сторону. Еще в 1876 году психиатр В.Х. Кандинский (1849–1889), дядя художника Василия Кандинского, заметил: о патологии можно говорить, «когда душевное расстройство является в слишком резкой форме, когда двигающая идея или чувство слишком нелепы, слишком далеки от нормы, или когда психическое расстройство сопровождается резкими телесными симптомами. Но степени душевного расстройства бесчисленны, и строго разграничить явления патологические и физиологические невозможно». Кандинский, сам страдавший душевной болезнью, которую он мастерски описал в своей книге «О галлюцинациях» (1889), более других был склонен считать границу нормы и патологии проницаемой и условной. Он сблизил галлюцинации со сновидениями, — а когда рецензент удивился такому смешению «нормальных» снов и «патологических» галлюцинаций», возразил: «Автор как будто думает, что все принадлежащее к болезненному состоянию должно быть и по существу чем-то другим, отличным от явлений нормальной жизни, — как будто болезненное состояние не есть та же жизнь, текущая по тем же самым законам, как и жизнь нормальная, но только при измененных условиях»55.

Сложившийся на рубеже веков (не без влияния Ницше) культ творчества толкал на то, чтобы пересмотреть понятия нормы и ненормальности. В «Заметке о “нормальном” и “ненормальном”» московский психиатр Ю.В. Каннабих (1872–1939) писал: «Этически нормален — человек-творец, который, по выражению Emmerson’a, чтит свою душу» и перефразировал Ницше: «Великие люди и великие дела усиливают амплитуду жизни». При этом подразумевалось, что условия для такого рода «нормальности» появятся только с установлением в России политических свобод. Его коллега А.А. Токарский в публичной лекции о страхе смерти утверждал, что человеческая жизнь измеряется не длительностью, а интенсивностью, причем действительно интенсивно жить человек начинает, когда выходит за пределы личного существования и отдает жизнь другим. В тон ему физиолог А.И. Яроцкий (1866–1944) писал, что долгота жизни субъективна и зависит от того, насколько человек верит в идеалы56.

За участие в марксистском кружке Яроцкий был арестован и сослан. Оказавшись впоследствии в Париже, он нашел пристанище в лаборатории знаменитого иммунолога И.И. Мечникова. Мечников исследовал, в частности, бактериальную флору кишечника и ее позитивное влияние на здоровье и продолжительность жизни. Яроцкий, однако, пришел к выводу, что его патрон преувеличивает значение «толстой кишки с обитающими в ней микробами»: «нельзя… полагаться на мечников-скую простоквашу… Более справедливым кажется учение Толстого, по которому преждевременное наступление дряхлости в современных поколениях людей объясняется… нравственным разладом, следствием противоречия требований морали… с современным государственным и социальным строем». Единственный, согласно Яроцкому, способ оздоровить население страны, похожей на «большую тюрьму», — дать людям свободу. И горе, и боль «переносятся гораздо легче, если человек стоит на точке зрения общественного деятеля или партийного борца… Вера в свое правое дело и конечную победу еще сохранила жизнь Веры Фигнер, М.А. Морозова, несмотря на те нравственные удары, которым они подвергались». Подобно Шарко, направлявшему тех больных, которым не в силах был помочь, к святыням Лурда, российский психиатр предлагал терапию революцией57.