Сотрудничать


...

Третий выход

Она мала.
А мир велик.
Всему надо учиться.
Впереди столько дела.

Ей дано тело,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.

Она встала, пошла, упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает. Постояла и снова упала.
Упала — вставай! — говорят взрослые.
Она встает, шатается и смеется. Упала и встала!

Ей дано пять чувств,
Но нет инструкций для пользования.
До всего надо дойти самой.
Пошлепала кошку ладошкой.
Кошка мягкая!
Надо ласково! — говорят взрослые.
Она радуется: надо ласково!
Потянула кошку за хвост.
И вдруг — острые когти. Больно!
Она плачет: вот кровь!
Нет! — говорят взрослые. — Надо ласково!
Ласково! — повторяет она, гладит легонько.
И кошка снова становится шелковой.

Ей даны слова.
Но нет инструкций для пользования,
До всего надо дойти самой.

Она надевает бусы: Глядите, как я нарядна!
И говорит: «Касиво!»
Взрослые хвалят: «Какая красота!»
Но говорить надо «красиво», а не «касиво».
А ну-ка, скажи! Скажи: «Красиво»!
«Касиво», — повторяет она.
Еще раз попробуй, говорят взрослые.

А она устала.
Над нею стоят милый, добрые,
Самые любимые и ждут.
Она хочет, так хочет сказать, как надо.
А слова не слушаются.
Она хочет справиться.
Раз упала — надо вставать!
Чтобы ей улыбнулись,
Чтобы вновь пережить эту радость — я справилась!

Слова не слушаются, губы не слушаются, но она старается.
Ей хочется кричать от злости, но она не кричит.
Ей даны мысли,
Но нет инструкции для пользования.
До всего надо дойти самой.

Она посмотрела вверх, улыбнулась.
«Бусики!» — произносит она.
Вот и встала!


Я находилась в изоляторе. Уже давно, несколько недель, и мне не хотелось оставаться там еще дольше. Больше года я уже не выходила на улицу, а постоянное наблюдение под присмотром сопровождающего продолжалось и того дольше. Я была измотана до крайности принуждением и насилием со стороны Капитана и персонала, которые, каждый на свой лад, показывали мне свою власть, добиваясь от меня послушания силой и угрозами. Я была измотана, истощена недоеданием, покрыта ссадинами и шрамами от ран, которые сама себе нанесла, всего боялась, и в голове у меня царил хаос. Каждый день я часами заходилась в крике и билась о стенки, когда накатывал хаос. Я знала, что все функции у меня пришли в беспорядок, и знала, что у тех, кто хотел меня держать в изоляторе, были на то веские причины. И в то же время, где-то в глубине души я также знала, что это неправильно. Насилие не могло меня вылечить. Не помню, я ли попросила, чтобы меня навестила контрольная комиссия, которая осуществляла надзор за принудительно госпитализированными пациентами, или они сами захотели со мной встретиться. Во всяком случае, одна из представительниц этой комиссии пришла ко мне в изолятор. Я уже видела ее раньше, несколько раз я видела всю комиссию во время плановых посещений больницы, но до сих пор мне ни разу не доводилось беседовать с этой дамой. Комиссия всегда появлялась в полном составе, сейчас же эта женщина пришла ко мне одна. Возможно, они сочли, что на меня произведет слишком сильное впечатление, если они явятся ко мне целой толпой, возможно, хотели сделать так, как будет легче для меня, и потому прислали только одну женщину. Не знаю. Знаю только, что она пришла, и мне было сказано, что я могу поговорить с ней наедине, без персонала. Что закон дает мне такое право. Они выполнили то, что предписывал закон.

Мне она запомнилась как старушка, но это еще ничего не значит, ведь мне тогда не было еще двадцати и все люди старше сорока казались мне, наверное, старыми. Я помню также, что она отличалась особенным благообразием с некоторым оттенком надменности: на ней был строгий костюм, на шее шелковый шарфик, на голове перманент, от нее исходил сильный запах духов. Она была стройная, загорелая, на лице скромный макияж — не очень много, не вульгарно, а так, чтобы выглядеть прилично. Все в ней было как следует, во всех отношениях. Я же была одета в тренировочный костюм, единственный вид одежды, который мне разрешалось носить, потому что на нем не было пуговиц, молний, шнурков, пряжек и других вещей, которые можно использовать как орудия, чтобы себя изувечить, я вся была покрыта ссадинами, растрепанная и потная. Утром я помылась, но сейчас чувствовала, что от меня пахнет, потому что с тех пор я успела навоеваться, а дезодорант от меня на всякий случай спрятали, чтобы я его не выпила. Она была любезна, хорошо воспитана и образованна. Я же была заморенная кляча.

Приветливо улыбнувшись мне, она спросила, слышала ли я о контрольной комиссии и знаю ли, что это такое? Да, я знала. Комиссия появлялась в нашем лечебном заведении регулярно раз в месяц, и весь год мне каждый месяц объясняли, чем она занимается. Она спросила, хочу ли я подать жалобу на то, что меня содержат в изоляторе. Да, хочу. Правда, мне показалось немного странным, что она так ставит вопрос. Разве не естественней было бы задать его в более общей форме, например: «Ты хочешь подать какую-нибудь жалобу»? Теперь я понимаю, что она, вероятно, нарочно избегала задавать общие вопросы из страха, что это подтолкнет меня в сторону психотических искаженных представлений. Однако я и сейчас считаю, что это был не очень остроумный прием и не слишком-то способствовал соблюдению правовых гарантий: ведь мало ли на что еще я хотела пожаловаться. Но вот мы с ней выяснили, что я хочу подать жалобу, и она сказала, что жалобу нужно изложить в письменном виде. Я давно уже не держала в руках карандаш и бумагу, однако полагала, что смогу как-нибудь нацарапать жалобу. «Существует ли какая-то специальная форма, как составлять жалобу, и что там обязательно должно быть написано?» — спросила я, пытаясь заставить свою усталую голову припомнить по какой форме положено составлять официальные письма и есть ли особые правила для изложения жалоб и написания справок. Но эта женщина поняла меня неправильно. Она продолжала разговаривать стоя, так и не присев со мной за стол, а тут посмотрела на меня и самым нейтральным тоном, как будто речь шла о погоде, спросила: «Ты умеешь читать и писать? Если нет, я могу написать за тебя». Мой возраст уже приближался к двадцати годам, и не так давно я получала шестерки17 в старших классах школы, а писать я научилась задолго до того, как пошла в начальную школу. И вот я неприбранная и противная сижу в «гладкой палате» перед нарядной дамой из комиссии, и та спрашивает меня, умею ли я читать и писать! Не такой я планировала свою будущую жизнь и не понимала, почему она сложилась так, как сейчас. Это было больно. Но я видела, что она сказала так не со зла и даже не догадывалась, что причинила мне обиду, так что это не вызвало у меня желания ссориться с нею. Я не стала комментировать ее вопрос, а просто поблагодарила за помощь и попросила ее написать за меня жалобу. Вероятно, она вслух прочитала написанное, но так ли это было, я уже не помню и не имею ни малейшего представления, что содержалось в этой бумаге и что за нею последовало. Для меня с этим было покончено в тот момент, когда она спросила меня, умею ли я писать и я предоставила ей сделать это за меня. Все дальнейшее уже не имело для меня значения.


17 Высшая отметка в норвежской школе.


Работая психологом, я узнала, что неграмотность — по крайней мере, среди пациентов, с которыми мне чаще всего приходится работать — распространена гораздо шире, чем я думала раньше. Поэтому иногда выяснение вопроса о том, владеют ли люди чтением и письмом на том уровне, который требуется для нормального функционирования в повседневной жизни, иногда является важной частью терапии, медицинского заключения, восстановления трудоспособности или реабилитации. Однако в тот раз речь шла совсем не об этом. Она не была моим лечащим врачом, и ей не требовалось знать, умею ли я читать и писать. Речь шла всего лишь о том, чтобы составить письменную жалобу, так что всей этой ситуации можно было бы избежать, если бы она просто присела рядом со мной, немножко отбросила бы официальность, а самое главное, заменила бы слова «Умеешь ли ты?» на «Хочешь ли ты?», «Удобно ли тебе?». Различие минимальное, но в то же время это огромная разница. Между «не умею» и «не хочу» — огромная разница, и понимание этого очень помогало мне впоследствии, когда я сама уже стала выступать в качестве помощника и мне нужно было находить такой подход к другим людям, чтобы они чувствовали уважительное к себе отношение. Мне нередко приходится сомневаться в реалистичности чьих-то жизненных планов. Так, если в школе дела у тебя шли неважно, если ты почти неграмотен, если ты не знаешь самых простых вещей, например, как зовут премьер-министра Норвегии или как называется столица Дании. Если ты болеешь уже много лет, а твой возраст давно перевалил за сорок, то тебе, как мне кажется, будет очень трудно получить, например, юридическое образование. И, разумеется, я могу в таком случае сказать, что, на мой взгляд, это будет стоить тебе многих лет очень тяжелого труда, и могу спросить: «Неужели ты этого действительно хочешь? Ведь в школе тебе приходилось очень несладко, не так ли?» И порой мы можем прийти к единому мнению, что дело того не стоит. Но при этом никто, я-то уж во всяком случае, не сказал, что данный человек неспособен так долго проучиться, что у него это наверняка никогда не получится. Я так не говорю, во-первых, потому что не могу знать наверняка, что возможно, а что невозможно. Но в то же время я не лгу человеку. Как частное лицо я избегаю лжи, потому что ложь мне не нравится, и я также не лгу на работе. Поэтому я не говорю «У тебя все замечательно получится», если на самом деле я так не считаю. Я стараюсь по возможности придерживаться реальных фактов, и если я считаю, что это будет очень трудно, то так и говорю об этом. Лгать некрасиво, но не всегда обязательно договаривать все до конца. Иногда бывает очень важно дать людям возможность выйти из той или иной ситуации, не теряя при этом достоинства.

Возможно, я человек старомодный, но я побывала во многих отделениях и как больная, и как психолог, и порой я ощущала там недостаток обыкновенной воспитанности. Самой простой вежливости: так не принято говорить, так не делают, вести себя так неприлично. И тут уж особенное раздражение вызывают не пациенты, а лечащий персонал. Ведь если кто-то из моих коллег будет одеваться, на мой взгляд, совершенно безвкусно, то, как бы ужасно и безобразно мне это ни казалось, я приму это молча. Мне и в голову не придет бухнуть во всеуслышание, что в таком виде стыдно показываться на люди и она должна сию же минуту пойти переодеться. Однако же я не раз слышала, как больничный персонал говорил нечто подобное пациентам, причем никто не видел в этом ничего особенного. Если я пойду куда-то с подругой и замечу, что у нее порвался чулок или поплыла помада, я, конечно, ей об этом сообщу, но постараюсь сказать потихоньку и так, чтобы другие не слышали. Но я часто слышала, как лечащий персонал велит больному застегнуть ширинку или вытереть рот, совершенно не пытаясь сделать это незаметно, даже когда дело происходит в публичных местах, таких как магазин или ресторан.

Иногда я невольно реагирую на поведение людей за столом, когда они едят слишком торопливо, роняют еду или разговаривают с набитым ртом. Иногда я про себя удивляюсь, как можно есть так много, или когда человек, на мой взгляд, неправильно выбирает еду, учитывая, что он сам говорил о том, что ему нужно сбросить несколько килограмм веса. Но я никогда не комментировала вслух то, как ведет себя за едой взрослый человек, и уж точно не сделаю это во время еды в присутствии других людей. Но в лечебных заведениях все было как раз наоборот. «Не чавкай!», «Поела и хватит! Нечего брать добавку! Ты же, кажется, худеешь?» В самых ужасных отделениях не дозволялось брать бутерброды двух разных сортов, например, с джемом и с сыром, и можно было брать не более двух кружочком колбасы, независимо от того был ли у пациентов лишний вес или нет. Тех, кто не выполнял правила, выгоняли из-за стола, а если они не соглашались уходить, их выводили насильно. Это, конечно, уже крайний случай. Обыкновенно правила были гораздо мягче, но комментарии, обращенные к пациентам, и угрозы были одинаковы почти во всех заведениях, где мне приходилось бывать: «Если не можешь сдержаться, отправишься в свою комнату!». И теперь я по-прежнему слышу то же самое, бывая в круглосуточных отделениях. Притом я совершенно уверена, что произносятся такие слова гораздо чаще, чем я их слышу, поскольку еще в те времена, когда я занимала низшую ступень иерархической лестницы и со мной совершенно не считались, я уже наблюдала большую разницу между тем, что произносится в присутствии докторов и психологов и что говорят, когда их нет. Наверняка точно то же происходит и сейчас, хотя теперь я уже не могу проверить это собственными наблюдениями.

К слову, меня никогда не выгоняли из-за стола и не бранили за то, что я набираю слишком много еды. Но я видела и слышала, что приходилось выслушивать за это другим, и даже этого было достаточно, чтобы меня испугать. Для того чтобы испугаться, не обязательно самой стать объектом насилия, а публичные порицания, критические замечания и унижения со стороны вышестоящих лиц, обладающих большой властью, тоже являются проявлением насилия. Это не оставляет внешних следов, но накладывает глубокий отпечаток.

Мне, конечно, известно, что у некоторых людей, страдающих психическими недугами, в особенности у тех, кто болеет давно и долго, иногда вырабатываются дурные привычки и их поведение вызывает реакцию окружающих. Для других пациентов иногда может быть неприятно принимать пищу рядом с людьми, совершенно не умеющими вести себя за столом, с людьми, пускающими слюни и хватающими еду из тарелки руками. Иногда людям нужна помощь с гигиеническими процедурами или одеванием, бывают и такие случаи, когда по состоянию здоровья их нужно ограничивать в еде, в приеме кофе или других напитков. Так что нет ничего плохого в том, если медицинские работники заботятся о здоровье пациентов в целом. Наоборот, это очень хорошо. Однако это не причина для того, чтобы забывать о вежливости.

Мне вспоминается, например, Астрид, с которой мы вместе лежали на открытом отделении. Астрид была крупная и полная женщина, она совершенно очевидно страдала избыточным весом, а за столом отличалась плохими манерами. Астрид ела много и быстро, и хотя съедала в три раза больше, чем я, но всегда справлялась с едой прежде, чем я успевала толком начать. Персонал говорил, что она «не умеет следить за собой», ей говорили, чтобы она «держала себя в руках» и ела бы «аккуратно». Она же не выполняла этих требований, во всяком случае, так было, когда я ее знала. Она не справлялась с этими требованиями. Мы обе были тогда пациентками, я не знаю, какие у нее были проблемы и на каких лекарствах она сидела. Сейчас я знаю, что некоторые медикаменты вызывают запоздалое ощущение сытости и для того, чтобы человек почувствовал насыщение, требуется больше времени, чем обычно. В таких условиях человек естественно продолжает есть, особенно если ему не объяснили как следует, что с ним происходит. Возможно, в этом отчасти и заключалась проблема Астрид. Возможно, хотя я этого точно не знаю, что дурные манеры выработались у нее после долгой болезни. Но я знаю, что она обедала всегда одна или в обществе других пациентов, никто из персонала никогда не садился за один стол с нею. Я часто слышала, как они громко комментировали ее поведение, а если она рано выходила из-за стола, то сопровождали ее уход своими замечаниями, но не помню, чтобы кто-нибудь из них хоть раз попытался ей как-то помочь. Никто никогда не пробовал подсесть за стол к Астрид, показать ей на своем примере, как полагается вести себя за едой, и создать такую приятную обстановку, чтобы ей захотелось посидеть за столом подольше. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь предложил ей пообедать вдвоем до того, как придут остальные, или в отдельной комнате, чтобы научить ее более хорошим манерам и здоровым навыкам приема пищи. Нет, в своих дурных манерах виновата была только сама Астрид! Также я ни от кого не слышала предположения, что дурные манеры Астрид могли быть связаны с влиянием среды, в которую она попала на отделении, где она провела много лет, и с теми замечаниями, которые ей приходилось выслушивать. Когда хочешь, чтобы человек в чем-то изменился, это никогда не достигается с помощью брани. Лучше всего действует другое: нужно показать человеку возможную альтернативу и оказать ему помощь и поддержку в процессе ее достижения. Разумеется, на это потребуется больше труда. Гораздо проще сваливать вину на пациента.

Одна сиделка стала мне как-то рассказывать о том, как плохо ведут себя пациенты в лечебном учреждении, в котором она работала: «Они ведут себя, как животные, — говорила эта женщина. — Жрут, как скоты, и совершенно неспособны думать и рассуждать». И привела для примера один эпизод: однажды в субботу вечером, когда на отделение принесли вечернее угощение, вдруг раздался сигнал пожарной тревоги. Все служащие выскочили вон, но никто из пациентов даже не обратил на это внимания. Когда персонал вернулся, убедившись, что это была ложная тревога, на столе уже не было ни одного пирожного. «Им только бы пожрать, больше их ничего не интересует», — закончила она свой рассказ. Она была так возмущена, что почти не обратила внимания на мои вопросы о поведении персонала: «Как же вы могли убежать, бросив таких больных пациентов, если думали, что это настоящий пожар?» — удивилась я. Но она даже не ответила на мой вопрос. «Как животные!» — повторяла она. Я перестала с ней спорить и молча отошла в сторону. Я люблю животных, но как ты будешь спорить с гусыней!

Когда я училась в начальной школе, мне очень понравилась сказка про человека, который отравился через горы, чтобы взять взаймы большой котел. На путешествие у него ушло больше времени, чем он предполагал, и в обратный путь он пустился уже к вечеру. В горах он повстречал старушку-нищенку, которая ходила по дворам, прося милостыню. Как и он, она направлялась из одного селения в другое. Он позволил ей сесть в свои сани, но не успели они далеко отъехать, как повстречали большую стаю волков. Лошадь припустила во весь дух, но хозяин понял, что еще немного и волки все равно их догонят и съедят. Он был без оружия, да против целой стаи волков оно бы все равно не спасло. В отчаянии он стал думать, что же ему делать: пожертвовать собой или старой нищенкой. Ему надо было кормить жену и детей, а она — всего лишь никому не нужная попрошайка. Но в то же время ему не понравилась мысль спастись самому за счет старой и беспомощной женщины. Как тут ни поступи, все было нехорошо! А волки все ближе. Когда стало уже ясно, что лошадь уже бежит из последних сил, хозяин сбросил с саней большой котел, соскочил сам, стащил за собой старушку и спрятался вместе с нею под опрокинутым котлом. Волки тыкались в котел мордами, но не могли добраться до людей, а лошадка налегке домчалась до села. Люди в селе догадались, что в горах что-то случилось, и с ружьями и факелами отправились на выручку. Стая волков ничего не могла поделать против толпы мужиков, и оба путника спаслись.

Сказка называется «Третий выход», и меня она с первого раза заинтересовала. Ведь мы часто считаем, что у нас есть только два выхода, и начинаем мучиться, какое из двух невозможных решений нам выбрать. Следует ли примириться с тем, что люди иногда едят так много, что наносят вред своему здоровью, или мы должны не давать им еды? Следует ли сказать пациентке, что она выдумывает отговорки, или позволить ей делать выбор между двумя решениями, ни одно из которых ей не принесет ничего хорошего? Ведь первое решение, как правило, бывает плохим, но и второе порой оказывается не лучше. И тут я всегда радуюсь, если нам удается найти третье решение.

Психология bookap

Один интернат для больных, в котором я жила, стоял на вершине длинного и довольно крутого подъема. Железнодорожная станция находилась у подножия холма, и до нее от больницы было не меньше километра. Впоследствии мне доводилось ходить этой дорогой, и прогулка показалась мне долгой, но все же терпимой. А в то время, когда я лежала в больнице, мой организм был напичкан медикаментами, и ходить мне было трудно. Это было примерно такое ощущение, как будто бредешь по пояс в воде и с каждым шагом преодолеваешь ее сопротивление. Тогда дорога казалось бесконечно длинной. Мне было предписано дважды в месяц ездить на выходные домой, чтобы постепенно приучить меня к выходу за пределы больницы. И поход на станцию тоже был частью таких тренировок. Я была в состоянии проводить выходные на воле и могла ездить на поезде, но я страшно тяготилась спуском с холма. Это было трудно, утомительно и скучно, и мне не нравились эти походы. Я рассказала, что боюсь одна дожидаться поезда, потому что меня все время мучают голоса, твердя мне, чтобы я бросилась под колеса, когда поезд будет подъезжать к станции. Это было правдой, голоса действительно так говорили. Персонал отмахнулся от меня, там сказали, что все это я выдумываю, чтобы только не ходить пешком до станции. И это тоже было правдой, так как правда иногда бывает сложной, и один и тот же вопрос иногда может иметь несколько правильных ответов. Голоса действительно мучили меня, но голоса-то были частью меня самой. Они существовали не отдельно, а наряду с моей повседневной жизнью и ее трудностями, и даже я сама понимала, что между криком, который поднимали мои голоса, и моим нежеланием ходить пешком на станцию, имелась определенная связь. Но в этом я не могла открыто признаться даже самой себе, так как это значило бы признаться в собственной лживости и лени. Этого я не хотела. Таким образом, мы зашли в тупик. Персонал говорил, что я лентяйка и только притворяюсь. Я это отрицала. Шли недели. Иногда меня подвозили до станции, а иногда говорили, чтобы я шла своими ногами, иногда раздавались те или иные угрозы, а иногда меня бранили. Каждый раз это было непредсказуемо и довольно неприятно, а я чувствовала себя нехорошей и глупой и не имела ни малейшего представления, как нам выйти из этой затянувшейся ситуации, ибо как бы я ни поступила, все оказывалось плохо. И тут мне назначили нового лечащего врача. Она сказала, что возьмет на себя ответственность за мои поездки домой. Это даст мне возможность не обращать внимания на то, что подумают и что скажут все остальные, а мы с ней договоримся раз и навсегда и будем придерживаться нашего уговора. Далее она сказала, что понимает, как мне трудно ходить и слушать мои голоса, и поэтому она будет, по крайней мере, в течение какого-то периода провожать меня на поезд и ждать со мной, пока я не сяду в вагон. Это было очень приятной новостью. Она сказала, что у нее старенький и очень капризный автомобиль. На нем стоял дизельный мотор, и он был надежен, как грузовик, но порой, когда надо было съездить куда-то неподалеку, он, по какой-то непонятной причине, отказывался заводиться. Поэтому нам придется ходить на станцию пешком, но зато вместе. Я, конечно, не знаю и не догадываюсь, что она думала об этой ситуации, хотя кое-какие подозрения у меня есть. Но главное было в том, что она ни единым словом не намекнула на то, что не верит моим словам и считает меня лгуньей и лентяйкой. Она отнеслась к моим словам с полной серьезностью, однако не пошла у меня на поводу, согласившись возить меня на машине, и, что самое важное, не оставила меня в этой ситуации одну, а была рядом со мной. Она не смотрела на меня из-за соседнего стола, бросая оттуда свои замечания и комментарии, и не бросила одну, чтобы я сама, как сумею, справлялась со скверной ситуацией. Она могла бы поступить, как все остальные: сказать, что все так скверно, потому что со мной невозможно иметь дело. В отличие от всех, она не побоялась оказаться в роли наивной дурочки, но благодаря тому, что она немного принизила себя и сделала вид, что поверила мне, я получила шанс немного подняться в собственных глазах.

Так мы и ходили на станцию по пятницам неделю за неделей. Иногда мы по пути разговаривали, иногда шли молча, а порой она оказывала мне практическую помощь того рода, о которой мы часто даже не задумываемся, потому что какие-то вещи представляются нам чем-то само собой разумеющимся. Но для меня ничего не было само собой разумеющимся. Мы ходили с ней самой короткой дорогой, по тропинкам, на которые я не решалась сворачивать, так как не знала, можно ли это делать. Как бы между прочим она однажды сказала, что любит во время прогулок слушать плейер, потому что так ей веселее гуляется. Каждый раз, выходя из интерната, она замечала по часам время, а когда мы доходили до станции, снова смотрела на часы. Благодаря этому я получила представление о том, сколько мне требуется времени, чтобы дойти до места, и тогда я перестала нервничать, что опоздаю на поезд, стала ходить не спеша и не напрягалась так, как раньше. Она сидела со мной на станции в ожидании поезда и читала вслух появлявшиеся на табло новые объявления, которые показывали, что до прибытия поезда остается недолго. Таким образом, она показала мне, что я успею сесть в вагон, даже если досижу в зале ожидания до самого прихода поезда, и с тех пор я перестала стоять на перроне возле путей, борясь с позывами броситься под колеса, когда он будет подъезжать. И так далее, и так далее. Она не говорила всего впрямую. Не давала конкретных советов и совсем не бранилась. Это были спокойные, приятные прогулки, во время которых она доводила до моего сознания информацию. Она довольствовалась тем, что называла это тренингом, не вдаваясь в подробности, в чем этот тренинг заключается. Она служила мне примером, я, глядя на нее, поступала так же, как она, и многому научилась. Через некоторое время я сама сказала, что она может спокойно уходить, оставляя меня одну дожидаться на станции. Еще немного погодя я сказала, что она может возвращаться назад, когда мы подойдем близко к станции, ведь сегодня пятница, и ей, наверное, хочется поскорее вернуться домой. Когда она ушла в отпуск, я уже спокойно могла одна проделывать весь путь. Тренировки помогли, голоса стали тише, и я справлялась с этой задачей сама. Мы обе понимали, что, кроме голосов, тут было замешано еще много чего другого, но ни разу об этом не заговаривали. Она никогда не пыталась меня разоблачить, не старалась блеснуть своей проницательностью, познаниями и профессиональным умением. Она просто провожала меня до поезда, тогда как все остальные представители персонала говорили, что я придуриваюсь, что провожать меня незачем и все, что я говорю, я придумываю для того, чтобы меня возили на машине. А она нашла третий выход.